Выбрать главу

— С наступающей именинницей!

— Груня, а ты стукнешь по сорокатравчатой али нет? — спросил Патап Максимыч, обращаясь с усмешкой к Аграфене Петровне.

— Не выучилась, тятенька, — весело отвечала Аграфена Петровна.

— Ну, так мадерцы испей; перед чаем нельзя не выпить, беспременно надо живот закрепить, — приставал Патап Максимыч, таща к столу Груню.

— Не мне же первой, постарше меня в горнице есть, — говорила Аграфена Петровна.

К матушке Манефе хозяева с просьбами приступили. Та не соглашалась. Стали просить хоть пригубить. Манефа и пригубить не соглашалась. Наконец, после многих и долгих приставаний и просьб, честная мать игуменья согласилась пригубить. Все это так следовало — чин, обряд соблюдался. После матушки игуменьи выпила Никитишна, все-таки уверяя Патапа Максимыча и всех, кто тут был, что у господ в хороших домах так не водится, никто перед чаем ни настойки, ни мадеры не пьет. Потом выпила и Аграфена Петровна без всякого жеманства, выпила и Фленушка после долгих отказов. Пропустила рюмочку и сама хозяюшка, а за ней и Настя с Парашей пригубили.

Иван Григорьич и Патап Максимыч балыком да икрой закусывали, а женщины сластями. Кумовья, «чтоб не хромать», по другой выпили. Затем уселись чай пить. Аксинья Захаровна заварила свежего, шестирублевого.

Патап Максимыч с кумом уселся на диване и начал толковать про последний Городецкий базар и про взятую им поставку. Аграфена Петровна с Настей да Парашей разговаривала.

— Что это, сестрица: погляжу я на тебя, ровно ты не по себе? — спросила она Настю.

— Я?.. Я ничего, — отрывисто отвечала Настя и вспыхнула. — Меня не проведешь — вдоль и поперек тебя знаю, — возразила Аграфена Петровна. — Либо неможется, да скрыть хочешь; либо на уме что засело.

— Ничего у меня на уме не засело, — сухо ответила Настя.

— Ну, так хвораешь.

— И хвори нет никакой… С чего ты взяла это, сестрица? — молвила Настя и пересела поближе к Фленушке.

Подойдя к Аксинье Захаровне, спросила ее потихоньку Аграфена Петровна: — Сказали, видно, Насте про жениха-то?

— Молвил отец, — шепотом ответила Аксинья Захаровна. — Эх, как бы знала ты, Грунюшка, что у нас эти дни деялось! — продолжала она. — Погоди, ужо расскажу, ты ведь не чужая.

Никому не было говорено про сватовство Снежкова, но Заплатины были повещены. Еще стоя за богоявленской вечерней в часовне Скорнякова, Патап Максимыч сказал Ивану Григорьичу, что Настина судьба, кажется, выходит, и велел Груне про то сказать, а больше ни единой душе. Так и сделано.

— Что ж она? — тихонько спрашивала Аграфена Петровна у названной матери. — Не прочь?

— Какое не прочь, Грунюшка! — грустно ответила Аксинья Захаровна. — Слышать не хочет. Такие у нас тут были дела, такие дела, что просто не приведи господь. Ты ведь со мной спать-то ляжешь, у меня в боковуше постель тебе сготовлена. Как улягутся, все расскажу тебе.

Настя хмурая сидела. Как ни старалась притворяться веселой, никак не могла. Только и было у ней на уме: "Вот-вот зазвонят бубенчики, заскрипят у ворот санные полозья, принесет нелегкая этих Снежковых. И все-то на меня глядеть уставятся, все — и свои и чужие. Замечать станут, как на него взглянула я, не проронят ни единого моего словечка. А тут еще после ужина Груня, пожалуй, зачнет приставать, зачнет выпытывать. Она и то уж, кажись, заметила… Рассказать разве ей всю правду-истину? Она ведь добрая, любит меня, что-нибудь хорошее посоветует… А как крестному скажет, а крестный тяте?.. Тогда что?.. Загубит тятя соколика моего ясного; Фленушка правду говорит… Нет, не надо Груне ничего говорить… А ее не обманешь… Ох ты, господи, господи! Мученье какое!.. Хоть бы проходили уже скорей эти пиры да праздники!.. И вдруг вспомнился Насте ее ясный светлоокий соколик. «Вот, думает, сижу я здесь разряженная, разукрашенная напоказ жениху постылому, сижу с отцом, с матерью, с гостями почетными, за богатым угощеньем, вкруг меня гости беседу ведут согласную, идут у них разговоры веселые… А он-то, голубчик, он-то, радость моя!.. Сидит, бедняжка, в своей боковуше, ровно в темнице. Сидит один-одинешенек с своей думой-кручиной. И взойти-то сюда он не смеет, и взглянуть-то на наши гостины не может. Ровно рабу неключимому, нет ему места на веселом пиру. Бедный мой, бедный соколик!.. Скучно тебе, грустно сидеть одинокому… да и мне не легче тебя…»

— Да не хмурься же, Настенька! — шепотом молвила крестнице Никитишна, наклонясь к ней будто для того, чтоб ожерелье на шее поправить. — Чтой-то ты, матка, какая сидишь?.. Ровно к смерти приговоренная… Гляди у меня веселей!.. Ну!..

— Ты знаешь, каково мне, крестнинька. Я тебе сказывала, — шепотом ответила Настя. — Высижу вечер, и завтра все праздники высижу; а веселой быть не смогу… Не до веселья мне, крестнинька!.. Вот еще знай: тятенька обещал целый год не поминать мне про этого. Если слово забудет да при мне со Снежковыми на сватовство речь сведет, таких чудес натворю, что, кроме сраму, ничего не будет.

— Полно ты, — уговаривала крестницу Никитишна. — Услышат, пожалуй… Ну, уж девка! — проворчала она, отходя от Насти и покачивая головой. — Кипяток!.. Бедовая!.. Вся в родителя, как есть вылита: нраву моему перечить не смей.

Затем, сказав Аксинье Захаровне что-то про ужин отправилась Никитишна к своему месту в стряпущую.

Меж тем у Патапа Максимыча с Иваном Григорьичем шел свой разговор.

— Каково с подрядом справляешься? — спросил у кума Иван Григорьич.

— Помаленьку справляюсь, бог милостив — к сроку поспеем, — отвечал Патап Максимыч. — Работников принанял; теперь сорок восемь человек, опричь того по деревням роздал работу: по своим и по чужим. Авось, управимся.

— Работники-то ноне подшиблись, — заметил Иван Григорьич. — Лежебоки стали. Им бы все как-нибудь деньги за даровщину получить, только у них и на уме… Вот хоть у меня по валеному делу — бьюсь с ними, куманек, бьюсь — в ус себе не дуют. Вольный стал народ, самый вольный! Обленился, прежнего раденья совсем не видать.

— Это так, это точно, — отвечал Патап Максимыч. — Слабость пошла по народу. Что прикажешь делать? Кажись хмелем не очень зашибаются и никаким дурным делом не заимствуются, а не то, как в прежнее время бывало. Правду говоришь, что вольный народ стал, — главное то возьми, что страху божьего ни в ком не стало. Вот что! Все бы им как-нибудь да как ни попало.

Беда с ними, горе одно. У меня еще есть, коля правду сказать, пять-шесть знатных работников — золото, не ребята! А другие-прочие хоть рукой махни — ничего не стоящие люди, как есть никакого звания не стоящие! А вот недавно порядился ко мне паренек из недальних. Ну, этот один за пятерых отслужит.

— Уж за пятерых! — недоверчиво сказал Иван Григорьич.

— Правду говорю, — молвил Патап Максимыч. — Что мне врать-то? Не продаю его тебе. Первый токарь по всему околотку. Обойди все здешние места, по всему Заволжью другого такого не сыскать. Вот перед истинным богом — право слово.

— Отколь же такого доспел? — спросил Иван Григорьич.

— По соседству, из деревни Поромовой, — ответил Патап Максимыч. — Трифона Лохматого слыхал?

— Лохматого? Знаю, — ответил Иван Григорьич, — добрый мужик; хороший.

— Сын его большой, — сказал Патап Максимыч. — Знатный парень, умница, книгочей и рассудливый. А из себя видный да здоровый такой, загляденье. Одно слово: парень первый сорт.

Настя в то время говорила с Аграфеной Петровной, отвечая ей невпопад. Словечко боялась проронить из отцовых речей.

— Как же ты залучил его? — спросил Иван Григорьич. — Старик Лохматый не то чтоб из бедных. Своя токарня, как же он пустил его? Такой парень, как ты об нем сказываешь, и дома живучи копейку доспеет.

— Сожгли их по осени, — молвил Патап Максимыч. — Недобрые люди токарню спалили. Водятся такие по нашим местам. Сами век по гулянкам, а доброму человеку зло. Мало, что сожгли старика Лохматого, обокрали на придачу. Что ни было залежных — все снесли, и коней со двора свели и коровенок. Оттого Алексей Лохматый и пошел ко мне, по бедности, значит, чтоб отцу поскорее оправиться. А не то — шут бы ему велел в чужие люди идти. Золото — ввек другого такого не нажить: дело у него в руках так и горит… Разборку посуды по сортам тоже знает! Лучше Савельича, дай бог ему царство небесное, даром, что молод… Намедни посуду с ним разбирали, ему только взглянуть — тотчас видит, куда что следует, в какой значит сорт, и каждый изъянец сразу заметит. Чаял дня в два разобрать, с ним в одно утро управился. Золото парень, говорю, просто золото.