— Какая же задержка? — спросил Алексей. — Подати уплочены, на очереди не состою, ни в чем худом не замечен… Чего еще?
— Не подати, не очередь, не худое что, другое может задержать тебя, — сказал Трифон. — Аль забыл, кто делами-то в приказе ворочает?
— Как забыть? — усмехнувшись, ответил Алексей.
— То-то и есть, — молвил Трифон. — Изо всей волости нашу деревню пуще всех он не жалует. А из поромовских боле всего злобы у него на меня…
— Да что ж он сделает? — горячо заговорил Алексей. — Разве может он не дать пачпорта?.. Не об двух головах!.. И над ним тоже начальство есть!
— Эх, молодо-зеленое! — сказал сыну Трифон Лохматый. — Не разумеешь разве, что может он проволочить недели три, четыре?.. Вот про что говорю.
— Так я в город, — подхватил Алексей. — В казначействе выправлю.
— Так тебе и выдали!.. Держи карман!.. Казначей без удельного приказа не даст! — сказал Трифон Лохматый. — Нет, парень, без Карпушки тебе не обойтись… В его руках!..
Озадачили Алексея отцовы речи. Руки опустил и нос повесил.
— Как же быть-то? — спросил он отца упалым голосом.
— А вот как, — сказал Трифон. — Утре пораньше поезжай ты к Патапу Максимычу, покланяйся ему хорошенько, чтоб удельному голове словечко закинул, чтоб голова беспременно велел Карпушке бумагу для казначея тебе выдать. А в приказе пачпорта не бери… Карпушка такую статью, пожалуй, влепит, что в первом же городу в острог угодишь… На такие дела его взять!
К Патапу Максимычу!.. В Осиповку!.. Легко молвить, мудрено сделать… Заказан путь, не велено на глаза показываться. Сказать про то родителю нельзя, смолчать тоже нельзя… Что же делать?.. Опять, видно, грех на грех накладывать, опять обманные речи отцу говорить… Что же?.. Теперь уж не так боязно — попривык.
— Ладно, — пробормотал Алексей, — съезжу. А все-таки наперед к Морковкину попытаюсь, — прибавил он.
— Попытайся, пожалуй, — молвил Трифон. — Только помяни мое слово, без Патапа Максимыча тебе не обойтись.
— Увидим, — сказал Алексей, решаясь в случае неудачи ехать не в Осиповку, а прямо в голове. Благо по ветлужскому делу человек знакомый.
— Смотри только, Алексеюшка, с Карпушкой-то не больно зарывайся! — молвил Трифон. — У него ведь всяко лыко в строку. Чуть обмолвишься, разом к ответу… А ведь он рад-радехонек всех нас в ложке воды утопить… Памятлив, собака!
— Что Паранька-то? — после недолгого молчанья спросил Алексей.
— Гуляет, — насупив брови, сквозь зубы процедил Трифон, а сам, поднявшись с лавки и отодвинув оконницу, высунул на волю седую свою голову.
— Ни слуху, ни гулу, ни шороху, — молвил, отходя от окошка. — Кочетам полночь пора опевать, а их нет да нет… И пес их знает, куда до сих пор занесло непутных!..
— Гулянки, что ль, какие? — спросил Алексей.
— По грибы пошли, — молвил Трифон. — Как только отобедали, со всей деревни девки взбузыкались. А нашим как отстать?.. Умчались, подымя хвосты… А Карпушка беспременно уж там… Караулит, леший его задери…
— Не посмеет, — слегка тряхнув кудрями, молвил Алексей. — Не дадут ребята спуску, коли сунется на игрище.
— Да он игрища-то и в глаза не увидит, — сказал Трифон Михайлыч. — Лес-от велик, места найдется… Да что лес!.. На что им лес!.. Паранька в Песочно повадилась бегать… Совсем девка с похвей сбилась… Ославилась хуже последней солдатки!.. На честной родительский дом позор накинула — ворота ведь дегтем мазали, Алексеюшка!.. После этого как Параньке замуж идти?..
Ни честью, ни уходом никто не возьмет. И Наталье-то по милости ее терпеть приходится… Уж чего не приняла от меня Паранька, уж как не учил ее!.. Печки одной на ней не бывало!.. А ей и горюшка нет, отлежится, отдышится, да опять за свои дела. Потеряла девка совесть, забыла, какой у человека и стыд бывает!.. Ох-охо-хохо!..
И жжет и рвет у Алексея сердце. Злоба его разбирает, не на Карпушку, на сестру. Не жаль ему сестры, самого себя жаль… «Бог даст в люди выду, — думает он, — вздумаю жену из хорошего дома брать, а тут скажут — сестра у него гулящая!.. Срам, позор!.. Сбыть бы куда ее, запереть бы в четырех стенах!..»
— В кельи ее, батюшка! — молвил он. — Черна ряса все покрывает.
— И то думаю, — ответил Трифон Михайлыч. — Только ведь ноне и по келейницам эта слабость пошла. В такой бы скит ее, где бы накрепко хвост-от пришили… А где такого взять?
— В Шарпане, сказывают, строго келейниц-то держат, — заметил Алексей.
— В Шарпане точно будет построже. И черной работы больше, дурить-то некогда… Да примет ли еще мать Августа наше чадушко? Вот что…— сказал Трифон.
— Попытай…— молвил Алексей.
— И то надо будет, — отозвался Трифон. — То маленько обидно, что работницей в дому меньше станет: много еще Паранька родительского хлеба не отработала. Хоть бы годок, другой еще пожила. Мать-то хилеть зачала, недомогает… Твое дело отделенное, Савелью до хозяйки долга песня, а без бабы какое хозяйство в дому!.. На старости лет останешься, пожалуй, один, как перст — без уходу, без обиходу.
— Бог милостив, батюшка; Наталья останется, — утешал отца Алексей.
— И на нее плоха, парень, надежда, — вздохнул Трифон. — Глядя на сестру, туда же смотрит.
— В Шарпан Параньку, в Шарпан, батюшка…— настаивал Алексей.
— Эка память-то у меня стала! — хватился Трифон. — Про скиты заговорили, только тут вспомянул… Из Комарова была присылка к тебе… Купчиха там московская проживает…
Алой зарницей вспыхнуло лицо Алексея, огнем сверкнули черные очи… Духу перевести не может.
— В пятницу от Манефиных работник на субботний базар в Городец проезжал, с ним Масляникова купчиха, что в Комарове живет, — наказывала тебе побывать у нее — место-де какое-то вышло, — продолжал Трифон, не замечая смущения сына.
Вдруг послышались на улице веселый шум и звонкий смех… Затренькала балалайка, задребезжала гармоника, бойко затянул «запевало», вторя ему пристали «голоса»; один заливался, другой на концах выносил… Им подхватили «подголоски», и звучной, плавной волной полилась расстанная песня возвращавшейся с «грибовной гулянки» молодежи[70]:
Пробудились на печах от уличной песни старые старухи, торопливо крестились спросонок и творили молитву. Ворчали отцы, кипятились матери. Одна за другой отодвигались в избах оконницы и высовывались из них заспанные головы хозяек в одних повойниках. Голосистые матери резкою бранью осыпали далеко за полночь загулявшихся дочерей. Парни хохотали и громче прежнего пели:
Не сразу угомонилась и разбрелась по дворам молодежь.
Долго бренчала балалайка, долго на один нескончаемый лад наигрывала песню гармоника. По избам слышались брань матерей и визгливые крики девок, смиряемых родителями. Наконец, все стихло, и сонное царство настало в деревне Поромовой.
Паранька одна воротилась. Кошкой крадучись, неслышными стопами пробралась она по мосту[71] к чулану, где у нее с сестрой постель стояла. Как на грех скрипнула половица. Трифон услыхал и крикнул дочь. Ни жива ни мертва переступила порог Паранька.
— Наталья где? — грозно спросил ее отец.
— Дома, надо быть…— дрожа со страха, ответила она.
— Кликни ее сюда, — молвил Трифон. Паранька ни с места.
— Да я не знаю… Она, видно, отстала… И, еще ничего не видя, заревела.
— Я те задам: «отстала»! — зарычал старик и, схватив с палицы плеть, стал учить дочку уму-разуму.
Выскочила Фекла Абрамовна… Плач, крики, вопли!.. Опершись о стол рукою, молча, недвижно стоял Алексей… Ничего он не видел, ничего не слышал — одно на уме: «Марья Гавриловна зовет».
Глава седьмая
70
Русская песня начинается запевалой, самым голосистым песенником изо всех. Он, как говорится, затягивает и ведет песню, то есть держит голос, лад и меру. Запевало — обыкновенный высокий тенор; к нему пристают два «голоса»; один тенор, другой «выносит», то есть заканчивает каждый стих песни в одиночку. Подголосками называются остальные песенники. Расстанная песня (по иным местам разводная) — та, что поют перед расходом по домам. Таких песен много, все веселые.
71
Мостом называют большие холодные сени между переднею и заднею избами, в иных местах — только пол в этих сенях.