— Приехали мы в одну деревню, Грозенцы прозывается, версты три от кордона-то будет. Там христолюбец некий проживает, по нашему состоит согласу. То у него и ремесло, что беглых, беспачпортных да нашего брата паломника тайком за кордон переправлять, а оттуда разны товары мимо таможен возить — без пошлины, значит.. И в том первые пособники ему жиды… Переправляют нашего брата не кучей, а в одиночку, и завсегда в ночное время, чтобы, значит, таможенный объезд кого не приметил. Если ж увидят, дело плохое — тотчас музыку тебе на ноги[79], да по образу пешего хождения назад в Россию. В одну ночь товарища, с которым я за границу поехал, перевели благополучно, на другую ночь за мною пришли… Ох, искушение!.. Перерядили меня, раба божия, хохлом и повезли в другу деревню, а от той деревни четверти версты до кордона не будет…
В самую полночь меня повели… Идем по задворкам, крадучись тихими стопами, яко тати… Искушение, да и только!.. И страх же напал на меня!.. Не приведи господи никому такого страха принять!.. Дрожу, ровно в лихоманке, сам в шубе, а по всем суставам мороз так и бегает, на сердце ровно камень навалило — так и замирает. Пошел было, как обычно хожу, а проводник в самое ухо мне шепчет: «Тише, на землю ступай, услышат…» Господи, боже мой, и по земле-то надо с опаской ходить!.. Огонь, вижу, близехонько светится, двухсот шагов, кажись, не будет… «Деревня, что ли?..» — спрашиваю. «Молчи, — шепчет проводник, — это кордон и есть, тут караульня объездчиков, сторожка…» Оглянулся в другую сторону, и там огонек!.. «Ложись, — говорит проводник, — ползи за мной на четвереньках…» Пополз я ни жив ни мертв, сам молитву творю, а дух у меня так и занимает… А лютые псы и с той и с другой караулки лают, перекликаются, окаянные, меж собою. Думаю себе: «Бросятся, треклятые, тут мне и конец…» Поползли мы к канаве… Сажень ширины, полнехонька воды… «то что?» — спрашиваю. «Молчи. — шепчет проводник, — это самый кордон и есть, здесь вот Россия, за канавой Неметчина… Полезай за мной, да воду-то не больно бултыхай-услышат…» Ох, искушение!.. Вот, думаю, смерть-то моя пришла!.. Вода-то студеная, канава-то глубокая, чуть не по самое горло… Говорю: «Простудиться боюсь — не полезу в канаву…» А проводник изругал меня ругательски, да все шепотком на самое ухо: "Лодку, говорит, что ль для тебя, лешего, припасти?.. Аль мост наводить?.. Ишь неженка!..
Лезь, — не сахарный, не растаешь…" А собаки-то шибче да шибче… Господи, думаю, не нас ли почуяли?.. Ну, тут слава тебе, господи!.. Потерпел создатель грехам, не предал меня явной погибели… Кладочка тоненька проводнику под ноги попалась, положил он ее через канаву, и с шестом в руке, что в деревне мне дали, сух перешел на немецкую сторону… Перейдя кордон, опять на четвереньки, опять ползком… С полверсты так ползли… А потом стало посмелее: пошли на ногах, а пройдя с версту, видим — пара лошадей с телегой стоит, нас дожидаются… Тут уж мы поехали безо всякой опаски и добрались до места живы, здоровы, ничем невредимы…
— Да, нечего сказать, приключения! — заметил Патап Максимыч. — И вот подумаешь — охота пуще неволи, — лезет же человек на такие страсти… И не боится.
— Во хмелю больше переходят, — отозвался Василий Борисыч. — Товарищ мой, Жигарев, рогожский уставщик, как его переправляли, на ногах не стоял. Ровно куль, по земле его волочили… А в канаве чуть не утопили… И меня перед выходом из деревни водкой потчевали. «Лучше, говорят, как память-то у тебя отшибет — по крайности будет не страшно…» Ну, да я повоздержался.
— А на месте-то свободно проживали? — спросил удельный голова.
— Нельзя сказать, чтоб совсем свободно. И там пришлось в переделе быть, — сказал Василий Борисыч.
— В каком же это переделе? — спросил Патап Максимыч.
— И там полиция есть, — отвечал Василий Борисыч. — От нее, от этой самой немецкой полиции, мы едва не пострадали.
— Как же это случилось? Расскажи, пожалуйста: очень занятно про твои немецкие похождения слушать…— сказал Патап Максимыч.
— А вот как дело было, — начал Василий Борисыч. — Дня через три после того, как приняли нас в монастыре, сидим мы в келарне, беседуем с тамошними отцами.
Вдруг входит отец Павел, что митрополита сыскал, лица на нем нет… «Беда, говорит, ищут вас, мандатор гайдуков прислал, стоят у крыльца, ни на шаг не отходят». А мандатор по-ихнему как бы у нас становой, а гайдуки как бы сотские, только страшнее… Я так и присел, ну, думаю, приспел час воли божией — сейчас музыку на ноги да в Москву… Жигарев посмелей меня был, да и пьян же к тому, даром, что страстная, полы в зубы да, не говоря худого слова, мах в окошко… Только крякнул спрыгнувши да, поднявшись, не больно чтоб шибко в монастырский сад пошел… А сад у них большущий да густой — нескоро в том саду человека отыщешь. А у меня смелости нет, с места не могу сдвинуться, ноги как плети, как есть совсем их подкосило… Поглядел в окно — от земли высоко — убьешься… Прыгнуть, как Жигарев, пьяному только можно, потому что господь, по своему милосердию, ко всякому пьяному, если только он благочестно в святой вере пребывает, ангела для сохранности и обереганья приставляет… Вот и стою я, ровно к смерти приговорен: в ушах шумит, в глазах зелень, пальцем не могу двинуть — вот что страх-от значит… Не приведи господи!.. «Что, говорю, делать-то буду!» А сам плачу, слово-то насилу вымолвить мог… Отец Павел ублажает: «Поколь гайдуки, говорит, не взошли, надевай клобук да камилавку, подумают — здешний инок, не узнают…» — А после-то как же? — спрашиваю я отца Павла, дрожа от страха, — ведь иночество-то, говорю, не снимают, после этого надо ведь будет постричься…" — «Что ж? — отвечает отец Павел, — за этим дело не станет, завтра ж облечем тебя в ангельский образ…» Что тут делать?.. А у меня никогда и на мыслях не было, чтоб в иночестве жизнь провождать… А делать нечего, одно выбирай: музыку на ноги, либо клобук на голову… А гайдуки уж в сенях. Шумят, там отцы уговаривают их, а они силой в келарню-то рвутся… Решился… Ну, думаю: «Буди, господи, воля твоя…» И уж за камилавку совсем было взялся, да вспомнилось отцу келарю — дай бог ему доброго здоровья и душу спасти, — вспомнилось ему, что из келарного чулана сделана у них лазейка в сад… Меня туда; а лазеечка-то узенькая, хоть из себя я и сухощав, а насилу меня пропихали, весь кафтанец ободрали, и рукам досталось и лицу…
Только что они, господь их спаси, меня пропихали, гайдуки, слышу, в келарне — обыскивают… Я в сад. Забьюсь, думаю, куда подальше, в самую чащу. Пошел, хочу в кусты схорониться, ай кусты-то терновник — руки-то в кровь… Куда идти?.. — думаю да по сторонам озираюсь… Глядь, а тут развалющий анбаришка стоит, и оттуда кто-то осторожным, тихим голосом меня призывает, по имени кличет… Смотрю, ан это Жигарев, мой товарищ: и хмель у него соскочил… Забрался и я к нему… «Вот, брат, — говорю ему, — какие последствия-то, а еще в Москве толковали, что здесь свобода…» — Да, да, — говорит Жигарев, — надо подобру-поздорову отсюда поскорей восвояси, а главная причина, больно я зашибся, окно-то, дуй его горой, высокое, а под окном дьявол их угораздил кирпичей навалить… С час времени просидели мы в анбаришке, глядим, кто-то через забор лезет… Батюшки светы!.. Гайдуки, должно быть, сад обыскивать… Пришипились мы — ни гугу, а я ни жив ни мертв… А это был от отца Павла паренек по нас послан. Отвел он нас версты за две от монастыря… Совсем уж стемнело, как иноки за нами пришли, «уехали, говорят, гайдуки». Ну, а потом все было спокойно.
— Как же так? — спросил Патап Максимыч.
— Известно как, — отвечал Василий Борисыч. — Червончики да карбованцы и в Неметчине свое дело делают. Вы думаете, в чужих-то краях взяток не берут? Почище наших лупят… Да. Только слава одна, что немцы честный народ, а по правде сказать, хуже наших становых…
Право слово… Перед богом — не лгу.
— Все, видно, под одним солнышком ходим — по всем, видно, странам кривда правду передолила, — заметил кум Иван Григорьич.
— Именно так, — со вздохом подтвердил Василий Борисыч.
— Так за этим страхом ты, гость дорогой, совсем было в преподобные угодил, — смеялся Патап Максимыч.
— Вот дела так дела!.. А не хотелось? — примолвил он, подмигнув Василью Борисычу и прищурясь на левый глаз.