И поднял высоко тетрадку…
Все привстали, молчат, благоговейно на нее смотрят… По малом молчанье стал грамотей читать велегласно:
— «Пишу аз к вам, родители, о сем, что хощете меня поминати и друга моего советного заставляете псалтырь по мне говорить. И вы от сего престаньте, аз бо жив еще есмь, егда же приидет смерть, тогда вам ведомость пришлю; ныне же сего не творите. Аз живу в земном царстве, в невидимом граде Китеже со святыми отцы, в месте злачне и покойне. Поистине, родители мои, здесь царство земное — покой и тишина, веселие и радость; а святии отцы, с ними же аз пребываю, процветоша аки крины сельные и яко финики и яко кипарисы. И от уст их непрестанная молитва ко отцу небесному, яко фимиам благоуханный, яко кадило избранное, яко миро добровонное. И егда нощь приидет, тогда от уст их молитва бывает видима: яко столпы пламенные со искрами огненными к небу поднимается… В то время книги честь или писати можно без свечного сияния… Возлюбили они бога всем сердцем своим и всею душою и всем помышлением, потому и бог возлюбил их, яко мати любимое чадо. И хранит их господь и покрывает невидимою дланию, и живут они невидимы в невидимом граде. Вы же обо мне сокрушения не имейте и в мертвых не вменяйте…»
Вздыхали богомольцы, умилялись и много благодарили старичка, что потрудился он ради бога, прочел на поученье людям грамотку из невидимого града.
— Да, вот оно что значит праведна-то молитва! — заметил тот парень, что про Перфила Григорьича рассказывал. — Огненными столбами в небо-то ходит!.. Вот тут и поди!..
— Да ты пазори-то видел ли когда? — спросил у него грамотей.
— Как не видать! Не диковина, — отозвался парень.
— Не диковина, а чудное божие дело, — сказал на то грамотей. — Те столбы, что в небе «багрецами наливаются», — сходятся и расходятся, не другое что, как праведных молитва… Кто таковы те праведники, в коем месте молятся, нам, грешным, знать не дано, но в поучение людям, ради спасения душ наших, всякому дано телесными очами зрети, как праведная молитва к богу восходит…
— Дивен бог во святых своих! — величаво приподнимаясь с земли, проговорил молчавший дотоле инок, еще не старый, из себя дородный, здоровый, как кровь с молоком. Низко нахлобучив камилавку черным кафтырем, обшитым красными шнурками, н медленно перебирая лестовку, творил он шепотом молитву. Затем, поклонясь собеседникам, пошел дальше вдоль берега. Василий Борисыч за ним.
— Отче святый! Из какого будете монастыря? — спросил он, ровняясь с иноком.
— Аз, многогрешный, из преходящих, — ответил ему старец.
— Из преходящих! — молвил Василий Борисыч. — Значит, никоего монастыря?
— Никоего, родименький, — сказал тот. — Где день, где ночь проживаем у христолюбцев… Странствуем — града настоящего не имея, грядущего взыская.
— А как имя ваше ангельское?
— Варсонофий грешный, — ответил преходящий инок, надвигая камилавку на самые брови.
— Места-то какие здесь чудные! — молвил Василий Борисыч, стараясь завести беседу.
— И земля и небеса исполнены господней премудрости… На всяком месте владычествие его, — сказал Варсонофий.
— Так-то оно так, отче; однако ж не все места господь равно прославляет… А здесь столько дивного, столько чудесного!.. — говорил Василий Борисыч.
— Место свято, что про то говорить. Поискать таких местов, не скоро найдешь: одно слово — Китеж…— сказал Варсонофий.
— Вы впервой здесь, честный отче? — спросил Василий Борисыч.
— Кажный год… Мы ведь преходящие, где люди, тут и мы, — ответил Варсонофий. — Вот отсель к Петрову дню в Комаров надо, на Казанску в Шарпан, на Илью пророка в Оленево, на Смоленску в Чернуху, а тут уж к Макарью на ярмарку.
— Так весь год и путешествуете? — спросил его Василий Борисыч.
— В странстве жизнь провождаем, — ответил Варсонофий. — Зимним делом больше по деревням, у жиловых христолюбцев, а летом во странстве, потому — не холодно… Ведь и господь на земле-то во странстве тоже пребывал, от того и нам, грешным, странство подобает… Опять же теперь последни времена от козней антихриста подобает хранити себя — в горы бегати и в пустыни, в вертепы и пропасти земные.
— В Комарове-то в какой обители пристанете? — спросил Василий Борисыч.
— У Манефиных. Нигде, как у Манефиных, — быстро ответил Варсонофий. — Столы большие, трапеза довольная, рыба отменная… По этой части лучше Манефиных по всему Керженцу нет… У отца Михаила в Красноярском тоже хорошо, да вот в несчастье попал… Сергий-от преподобный, значит, ухнул.
— Как ухнул? — с удивлением спросил Василий Борисыч.
— Так же и ухнул — пропал, значит, — ответил Варсонофий. — У отца-то Михаила в Сергиев день[146] храм… Завсегда большие кормы бывали. А теперь, значит, мимо.
Подошел Варсонофий с Васильем Борисычем к кучке народа. Целая артель расположилась на ночевую у самого озера, по указанью приведшего ее старика с огромной котомкой за плечами и с кожаной лестовкой в руке. Были тут и мужчины и женщины.
— Тут вот ложитесь, тут, на этом на самом месте, — говорил им старик.
— Ладно ль так-то будет, дедушка?.. Услышим ли, родной?.. Мне бы хоть не самой, а вот племяненке услыхать — грамотная ведь…— хныкала пожилая худощавая женщина, держа за рукав курносую девку с широко расплывшимся лицом и заспанными глазами.
— Ложись, тетка, ложись во славу божию, — торопил ее старик. — Говорят тебе, лучше этого места нет… Под самыми колоколами… Вон, гляди кверху-то, тут Вздвиженский собор, а тут Благовещенский… Услышишь…
— А баюкать-то будут нас? — спрашивала она.
— А ты знай ложись, праздных речей не умножай… Станешь умножать, ни нсколько благодати не получишь, — уговаривал ее старик. — Да ухом-то прямо к земле, прямо… Ничего не подкладывай, слышишь?
— Слышу, дедушка, слышу, родной… Слышь, Дарёнка, голым ухом к земле-то приткнись, ничего не клади под голову.
— Ложитесь, а вы ложитесь, православные, — нараспев заговорил старик. — Ложитесь, раби Христовы, ото всего своего усердия… Аще кто усердия много имеет, много и узрит, аще же несть усердия, тщетен труд, — ничего тот человек не узрит, ничего не услышит…
— Что ж надо делать-то, родимый, чтоб сподобиться здешней благодати? — спросил у старика кто-то из артели.
— Первое дело — усердие, — стал говорить старик. — Лежи и бди, сон да не снидет на вожди твоя… И в безмолвии пребывайте, православные: что бы кто ни услышал, что бы кто ни увидел — слагай в сердце своем, никому же повеждь. Станет усердного святый брег Светлого Яра качать, аки младенца в зыбке, твори мысленно молитву Исусову и ни словом, ни воздыханием не моги о том ближним поведать… И егда приидет час блаженным утреню во граде Китеже пети, услышите звон серебряных колоколов…
Густой звон, малиновый — век слушай, не наслушаешься… А лежи недвижно и безмолвно, ничто же земное в себе помышляя… Заря в небе заниматься зачнет — гляди на озеро, — узришь золотые кресты, церковные главы… Лежи со усердием, двинуть перстом не моги, дыханье в себе удержи… И тогда в озере, ровно в зерцале, узришь весь невидимый град: церкви, монастыри и градские стены, княжеские палаты и боярские хоромы с высокими теремами и дома разных чинов людей… А по улицам, увидишь, Алконаст райская птица ходит и дивные единороги, а у градских ворот львы и ручные драконы заместо стражи стоят…
— Не пожертвуете ли, православные, на свечи, на ладан благоверному князю Георгию, преподобным отцам сего града Китежа, — раздался густой, несколько осиплый голос над расположившимися по берегу озера слушать ночной звон китежских колоколов. Оглянулся Василий Борисыч — отец Варсонофий.
— Ступай, отче, ступай к своему месту, не тревожь православных, — торопливо заговорил укладывавший богомолиц старик.
— На свечи, на ладан…— вздумал было продолжать Варсонофий, но старик сильной рукой схватил его за рукав и, потащив в сторону, грозно сказал: