— Что ж такое? — бесстрастно спросила Августа.
— Из Питера письма получены, — сказала Фленушка. — Казанскую у вас хотят отобрать… Насчет вашего скита велено разузнать: не после ли пожара он ставлен…
— Слышала, — равнодушно отозвалась мать Августа.
— На этот счет и велено мне с вами переговорить, — молвила Фленушка. — Дело общее, всем бы надо вместе обсудить его, как и что делать.
— Судить-то нечего, — молвила Августа.
— Как беду отвести, где искать помощи, заступников…— говорила Фленушка.
— Есть у нас и помощь и заступа, — сказала мать Августа. — Других искать не станем.
— Где же ваша заступа? — спросила Фленушка.
— У царицы небесной, — твердо ответила Августа. — Покаместь она, матушка, убогого дома нашего не оставила, какую еще нам искать заступницу?.. Не на помощь человеческую, на нее надежду возлагаем… Скажи, красавица, матушке Манефе: не погневалась бы, не посердитовала на нас, убогих, а не поеду я к ней на собрание.
— Посоветовались бы, матушка, — молвила Фленушка.
— Нечего мне советоваться, не об чем, — прервала ее Августа. — Одна у меня советница, одна и защитница — царица небесная Казанска богородица… Отринуть ее да пойти на совет человеческий — как же я возмогу?.. Она, матушка, — стена наша необоримая, она крепкая наша заступница и во всех бедах скорая помощница. Нет, красавица, не поеду я на ваше собрание.
— А как отнимут у вас икону-то? Тогда что заговорите? — резко сказала Фленушка, сбрасывая напущенную на себя скромность.
— Не попустит владычица, — молвила Августа и, низко поклонясь Фленушке, пошла к своим старицам.
— Матушка, — сказала, догоняя ее, Фленушка. — Попомните, что на Петров день у нас праздник в часовне. В прежни годы, бывало, вы к нам на Петров день, мы к вам на Казанскую.
— Благодарим покорно, — с поклоном ответила мать Августа. — Коли жива да здорова буду, не премину побывать, а уж насчет собрания не погневалась бы матушка Манефа. Наше дело сторона. И пошла к своим.
Фленушка подошла к оленевским. Высокая, смуглая старица со строгим и умным выраженьем в лице шла рядом с малорослою, толстою инокиней, на каждом шагу задыхавшейся от жары и непривычной прогулки пешком. То были оленевские игуменьи: Маргарита и Фелицата, во всем с Манефой единомысленные. Фленушка передала им письма еще на Софонтьевой поляне и там обо всем нужном переговорила.
— Ну, что сказала мать Августа? — спросила Маргарита у Фленушки, когда та подошла к ней.
— На празднике быть обещалась, а на собрание не хочет идти, — ответила Фленушка.
— Ее дело, как знает, — с досадой молвила Фелицата. — Об епископе, конечно, советоваться ей нечего.
— Не приемлет, так и разговору нет. А насчет скита ихнего что сказала? — спросила Маргарита у Фленушки.
— Надеюсь, говорит, на владычицу. Она у меня, говорит, и советница и заступница, других не желаю, — ответила Фленушка.
— Экая гордыня-то, экая гордыня!.. — вскрикнула Фелицата. — Чем бы сообща дело обсудить да потом владычицу в Москву свезти аль в другое надежное место припрятать, она — поди-ка что — умнее всех хочет быть.
— Ну, господь с ней, как знает, так пущай и распоряжается. Не наше дело, Фелицатушка, — успокоивала Маргарита приятельницу.
— Как не наше дело? — горячилась Фелицата. — Как не наше дело? Сама знаешь, что будет, коли отберут из Шарпана владычицу. Тут всех скитов дело касается, не одного Шарпана… Нет — этого нельзя!.. На собраньи надо эту гордячку под власть подтянуть, чтобы общего совета слушалась. Так нельзя!..
— А чем ты ее под власть-то подтянешь? — спросила Маргарита. — Не захочет слушать — чем приневолишь?
— Как по общему согласью решим, так должна будет послушать, — сказала Фелицата.
— А плевать ей на общее-то наше согласие, — с усмешкой молвила Маргарита. — Кому пойдешь на нее жалобиться?
— В Москву напишем, — сказала Фелицата.
— А что ей Москва-то? — продолжала Маргарита. — Шарпански и без того ее знать не хотят. Не нам с тобой они чета, Фелицатушка: за сборами не ездят, канонниц по домам не рассылают, никому не угождают, а всех богаче живут.
В это время скитницы подошли к деревне и стали расходиться по знакомым. Тут Фленушка успела раздать все привезенные письма.
Оленевские с Манефиными в одном дому пристали. Обед, предложенный радушным хозяином, продолжался долго. Конца не было пшенникам да лапшенникам, пшенницам да лапшенницам.
Совсем смерклось, когда старицы велели работникам лошадей запрягать. Оленевские игуменьи уехали, а мать Аркадия долго еще оставалась у гостеприимного сродника… Искали Василья Борисыча… Кто его знает — куда запропастился… Устинью тоже не вдруг сыскать могли. Сказывала, к улангерским матерям повидаться ходила.
Всю дорогу ворчала на нее мать Аркадия. Устинья хохотала, а Василий Борисыч то и дело восклицал:
— Ох, искушение!..
Глава вторая
И весна и лето выдались в том году хорошие. Каждый день с утра до вечера яркое солнце горячо нагревало землю, но засухи не было… А не было засухи оттого, что ночи по три на неделе перед утренней зарей небо тучками обкладывалось и частым, крупным, обильным дождем кропило засеянные поля. Такая была благодать, что старые люди, помнившие Пугача и чуму московскую, не знавали такого доброго года. Двумя неделями раньше обыкновенного шли полевые работы: яровой сев кончили до Егорья, льны посеяли и огурцы посадили дня через два после Николы. Про холодные сиверы, про медвяные росы и градобои слухов даже не было.
Не нарадуются православные, любуясь на пышные всходы сочной озими, на яркую зелень поднимавшейся яри. О том только и молят, о том только и просят господа — даровал бы он хлебу совершение, засухой бы не пожег, дождями бы не залил, градом бы не побил надежду крестьянскую.
Каждому радостно, каждому весело на зеленые поля глядеть; но всех радостней, всех отраднее любоваться на них крестьянину деревни Поромовой Трифону Михайлычу Лохматому. Тридцати недель не прошло с той поры, как злые люди его обездолили, четырех месяцев не минуло, как, разоренный пожаром и покражами, скрепя сердце, благословлял он сыновей идти из теплого гнезда родительского на трудовой хлеб под чужими кровлями… И вот, благодаря создателю, во всем хозяйстве успел он справиться. И новую токарню сладил, лучше прежней, и лошадок купил, и хорошей одежой обзавелся, и покраденное дочернее приданое стал помаленьку заменять новокупленным.
«Уж спасибо ж тебе, Алексеюшка! — думает сам про себя Трифон Лохматый, любуясь всходами на надельной полосе своей. — Разумом и досужеством сумел ты полюбиться богатому тысячнику и по скорости поставил на ноги хозяйство наше разоренное… Благослови тебя господи благостным благословением!.. Дай тебе господи от сынов своих вдвое видеть утешения супротив того, сколь ты утешил меня на старости лет!»
Только и думы у Трифона, только и речей с женой, что про большего сына Алексеюшку. Фекле Абрамовне ину пору за обиду даже становилось, отчего не часто поминает отец про ее любимчика Саввушку, что пошел ложкарить в Хвостиково. Чего еще взять-то с него? — с горьким вздохом говорит сама с собой Фекла Абрамовна. — Паренек не совсем на возрасте, а к святой неделе тоже десять целковых в дом принес". Раскидывает Трифон Лохматый умом-разумом: «Отчего это Алексей до такой меры стал угоден спесивому, своеобычному Чапурину?» До сей поры у Трифона никаких дел с Патапом Максимычем не бывало, и видал-то его раз-другой мельком только издали, но от людей знал по наслуху, что хоть он и справедлив, до рабочих людей хоть и милостив, однако ж никого из них до близости с собой не допущает… «Да как и допускать? — продолжает раздумывать Трифон Михайлович. — Водится он с купцами первостатейными, с людьми чиновными, к самому губернатору вхож — в вёрсту ль ему мелкую сошку к себе приближать? Пущай у сына руки золотые, пущай всем знаемо, что другого такого токаря за Волгой нет и не бывало, — да ведь потом и руками у белорукого богача в честь не войдешь. Из себя пригляден — так не девка Патап-от Максимыч, не стать ему зариться на красоту молодецкую».