Другое еще темяшится в голове Трифона Лохматого. Четыре месяца пожил Алексей в Осиповке, а совсем стал другой — узнать нельзя. Бывало, в праздничный день на деревне только и слышно его, песню ли спеть, в хороводы ли с девками, в городки ли с ребятами, Алексей везде из первых… А теперь придя о пасхе к отцу на побывку, ровно иночество на себя наложил: от игры, от веселья сторонится, хмурый ходит да думчивый. Попытать бы сына, расспросить, отчего стало ему невесело, да не отцовское то дело, не родителю сыну поминать про качели да хороводы и про всякую мирскую суету. Как-то к слову пришлось — жене Трифон наказал, будто мимоходом, шутки ради, с сыном речь повести, зачем-де от потех сторонится, отчего с девками на прежнюю стать не заигрывает. И Фекла не добилась толку от Алексея.
Сестры от себя принимались у него кой-что выведывать, про чапуринских девиц пытались речь заводить — только цыкнул на них Алексей. Саввушка, по материну наказу, тоже речь начинал — ни слова ему брат не ответил.
Чужим глядел Алексей в дому родительском. Как малое дитя, радовалась Фекла Абрамовна, что и кулич-то ее стряпни удался к светлому празднику, и пасха-то вышла сладкая да рассыпчатая, и яйца-то на славу окрасились. Все домашние разделяли радость хозяйкину; один Алексей не взглянул на стряпню матери и, сидя за обедом, не похвалил ни жирных щей со свежиной, ни студени с хреном, ни жареного поросенка с белым, как молоко, мясом и с поджаристой кожицей. Горько показалось это старушке, слезы у ней на глазах даже выступили… Для великого-то дня, для праздника-то, которому по божественной песни всяка тварь радуется!.. Но сдержала слезы Абрамовна, пересилила горе обидное, не нарушила радости праздника. «Что ж! — тихонько поворчала сама с собой, — привык к сладкой еде купеческой, навадился сидеть за столами богатыми — невкусна ему кажется хлеб-соль родительская». Но вечером в задней горнице, где ставлена была у Лохматого небольшая моленная, справив уставные поклоны и прочитав положенные молитвы, долго и тоскливо смотрела огорченная мать на лик пречистой богородицы. Раздумывая о сыне, не слыхала она, не чуяла, как слезы ручьем потекли по впалым щекам ее.
«Отрезанный ломоть!» — вспало на ум Абрамовне. И, постояв малое время перед иконами, стала она класть поклон за поклоном о здравии и спасении раба божия Алексея.
И сам Алексей сознавал, что он отрезанный ломоть от родной семьи. Еще с той поры, как только стал входить в возраст, любил он тешить себя игрой мыслей, по целым, бывало, часам задумывался над вещами несбыточными, над делами несодеянными. Бывало, стоя за токарным станком, либо крася олифой горянщину, представляет он себя то сильным, могучим богатырем, то царем небывалого царства, а чаще всего богачом: у него полны сусеки серебра да золота, у него бочки жемчугов и камней многоценных в кладовой стоят. Расходятся, бывало, мысли, разгуляются, как вода вешняя, не зная удержу, и не один час проработает Алексей, не помня себя, времени не замечая, чужих речей не слыша… Но неясны и несвязны были тогда его думы о богатом житье-бытье. Не бывал он еще нигде, кроме своего Поромова да окольных деревушек, не видал, как люди в довольстве да в богатстве живут, как достатками великими красят жизнь свою привольную… Попал в дом тысячника, увидел, как люди в чести да в холе живут, узнал, как богачи деньгами ворочают… Тогда смутные думы стали ясней и понятнее… И сотворил Алексей в душе своей кумира… И поклонился он тельцу златому… Только теперь у него и думы, только и гаданья, каким бы ни на есть способом разбогатеть поскорее и всю жизнь до гробовой доски проводить в веселье, в изобилии и в людском почете.
И тесна и грязна показалась ему изба родительская, мелка денноночная забота отца с матерью о скромном хозяйстве, глупы речи неотесанных деревенских товарищей, неприглядны лица красных девушек… Отрезанный ломоть!..
Когда Патап Максимыч объявил Алексею, что не станет дольше держать его, крепко парень призадумался. Все случилось так быстро, так для него неожиданно. Решенье огорченного Чапурина застало Алексея врасплох… Куда деваться?.. Домой идти — силы нет… Не ужиться ему под одной кровлей со стариками, — воли, простору, богатой жизни ищет душа молодецкая… Трудом богатство нажить?.. А сколько годов на это надобно?.. Марья Гавриловна?.. Но Алексею хоть и думалось, а как-то все еще не верилось, чтоб она за крестьянского сына пошла.
Недели полторы после Настиных похорон приехал к Патапу Максимычу из Городца удельный крестьянин Григорий Филиппов. Запершись в задней горнице, добрый час толковал с ним горемычный тысячник. Кончив разговоры, повел он приезжего по токарням, по красильням, по всему своему заведению. Затем наказал Пантелею, окликнул бы он рабочих.
— Алексея Трифонова доводится мне в Красну Рамень послать, — объявил Патап Максимыч стоявшей без шапок толпе работников. — Оттоль ему надо еще кой-куда съездить. Потому с нонешнего дня за работами будет смотреть Григорий Филиппыч… Слушаться его!.. Почитать во всем… У него на руках и расчеты заработков.
— Слушаем, батюшка Патап Максимыч! — в голос отозвались токари и красильщики, искоса поглядывая на нового приказчика.
Понурив голову, неспешными шагами пошел Патап Максимыч домой. Мимоходом велел Пантелею Алексея к нему позвать да пару саврасых вяток в тележку на железных осях заложить. А сиденье в тележке наказал покрыть персидским ковром, на котором сам выезжал в дальню дорогу.
Вошел Алексей в хозяйскую боковушу, положил богу уставные поклоны, низко поклонился стоявшему у окна хозяину.
— Новый приказчик поряжон, — сухо, не глядя на Алексея, сказал Патап Максимыч. Молчал Алексей, склонив голову.
— Пора тебе. Ступай с богом, — молвил угрюмо Чапурин.
— Слушаю, — едва слышно ответил Алексей.
— Для видимости… спервоначалу ехать тебе в Красну Рамень — на мельницы, — сказал Патап Максимыч, глядя в окошко. — Оттоль в город. Дела там нет тебе никакого… Для видимости, значит, только там побывай… Для одного отводу… А из городу путь тебе чистый на все четыре стороны… Всем, кого встретишь, одно говори — нашел, дескать, место не в пример лучше чапуринского… Так всем и сказывай… Слышишь?
— Патап Максимыч…— начал было Алексей.
— А ты молчи да слушай, что люди старей тебя говорят, — перебил Патап Максимыч. — Перво-наперво обещанье держи, единым словом не смей никому заикнуться… Слышишь?
— Слушаю, Патап Максимыч, — полушепотом сказал Алексей.
— Смалчивать будешь — не вспокаешься… По гроб жизни тебя не оставлю, — продолжал Патап Максимыч. — Не то что девичьей глупостью где похвалиться, болтнешь чуть что ненароком — не уйдешь от меня. Помни это, заруби себе на носу…
— Буду помнить, Патап Максимыч, — отозвался Алексей глухим, едва слышным голосом.
— То-то. Не мели того, что осталось на памяти, — молвил Патап Максимыч. — А родителю скажи: деньгами он мне ни копейки не должен… Что ни забрано, все тобой заслужено… Бог даст, выпадет случай — сам повидаюсь, то же скажу… На празднике-то гостивши, не сказал ли чего отцу с матерью?
— Никому ничего я не говаривал, — упалым голосом отвечал Алексей.
— И не говори!.. Оборони тебя господи, если кому проговориться смеешь, — строго сказал Патап Максимыч, оборотясь лицом к Алексею. — Это тебе на разживу, — прибавил он, подавая пачку ассигнаций, завернутую в розовую чайную бумагу. — Не злом провожаю… Господь велел добром за зло платить… Получай!
— Патап Максимыч! — воскликнул было Алексей, не принимая подарка.
— Чего еще? — грозно закричал на него Чапурин, сверкнув глазами.
— Тяжелы ваши милости! — едва переводя дух, проговорил Алексей.
— Молчать! — громче прежнего крикнул Патап Максимыч. — Смеет еще разговаривать… Бери! Не протянул руки Алексей.
— Да бери же, босопляс ты этакой!.. Бери, коли дают, — топнув ногой, крикнул на него Патап Максимыч. — Ломаться, что ли, передо мной вздумал? Чваниться?.. Так я те задам!.. Бери, непуть[22] этакой!..
Дрожмя дрожали руки у Алексея, когда принимал он подарок от Патапа Максимыча. Хоть корыстен был, а эти деньги ровно калено железо ожгли его.