Подхватил этот поток и меня — щепку от срубленного ствола моего любимого городка. Губы мои дрожали, когда я прощался с местом, где прошли мои детские и юношеские годы. А вид зеленых заплат — садов родного переулка — еще долго преследовал меня, беглеца, затянувшись в итоге на моей шее узлом, развязать который не дано ни судьбе, ни годам.
Видел я тогда брошенные субботние светильники, молитвенные покрывала и принадлежности, видел святые книги, выдернутые из привычных мест, сваленные в ящики и коробки переселенцев. Притихшие лавчонки и синагоги, робко выстроившись в ряд, провожали нас, шагавших в направлении железнодорожной станции. На местечко наползала осень; запах тления окутывал поля, и пока еще теплый ветерок равнодушно трепал листы в книге истории наших предков.
А вот большой город встречал нас хмуро, почти враждебно. Все тогда стремились в столицу; ее улицы и рынки были затоплены потоками бывших жителей деревень и местечек, а на окраинах быстро росли слободские районы, которые тоже не могли вместить всех желающих. Я нашел себе жилье в Гавриловке, дачном поселке в тридцати километрах от Москвы. Кроме меня, в тесной комнатке ютились еще два странных еврея: реб Исер Пинкес и Шлеймеле Малкиэль.
Время, как уже сказано, было осеннее, да и северная зима давала о себе знать, по утрам накрывая поселок одеялом серебристого инея. Я выхожу наружу, сажусь на пень и смотрю себе по сторонам. Передо мной лежит дачный поселок Гавриловка, весь закутанный в морось прохладного октября. Холодный ветер шевелит кроны сосен, и груда низких облаков мрачно теснится в пространстве мира, спокойного и отстраненного.
Вот выходит из дома на молитву реб Исер Пинкес. Он держится очень прямо, палочка часто-часто стучит по земле, шаги выверены и осторожны. Щеки реб Исера выбриты до шелковой гладкости, а его браво расправленные плечи заставляют стороннего наблюдателя скинуть по меньшей мере десяток лет из его пятидесяти.
Реб Исер Пинкес слеп. Толстые корни деревьев, тут и там выползающие на тропинку, задерживают его продвижение вперед. Наконечник палки чутко ощупывает бугристый маршрут, проходя сквозь хитросплетение корней, как сквозь несложный кроссворд.
Издалека доносится трубный сигнал паровоза и стук вагонных колес. В тумане холодным огнем горит зеленый зрак семафора. В роще, уткнув нос в землю, бродит облезлый пес. Природа угрюма и молчалива, и лишь большая стая ворон, разрывая криками воздух, носится над Гавриловкой.
Я возвращаюсь в нашу тесную комнатушку. Шлеймеле Малкиэль сидит у стола, что-то пишет и при этом дрожит крупной дрожью, как будто его хватил удар. Лицо моего соседа бледнее смерти, зато лихорадочный блеск глаз сверху донизу озаряет исписанную бумагу. Он молча протягивает мне листок, и в скудном утреннем свете я читаю его безумные строчки.
Со времен шести дней Творенья ограничено общее количество жизненной силы. Оно сохраняется в мире вечно, ни прибавить к нему, ни убавить.
Человеческий разум — высшая ступень этой силы. Он распределен между населяющими землю народами, но не в одинаковой степени. Сорок восемь процентов человеческого разума даны Богом народу Израиля. Ибо сказано: «И избрал нас из всех народов». Нет ничего важнее и нет ничего святее, чем семя Иакова, и горе тому еврею, который станет отрицать это. Ибо тогда приду к нему я, Шлеймеле Малкиэль, Машиах бен Давид!
Я приду, я спасу народ Израиля!
— Я приду, я спасу народ Израиля! — восклицает Шлеймеле и выбегает из комнаты.
Я смотрю в окно и вижу, как он устремляется в осенний лес. Что ждет его там, кроме бесконечного одиночества осени? Ленивые размокшие грибы и бесчисленные стебли сиротливых трав даже не взглянут на бегущего безумца. Входит хозяйская дочь Катя, бледная статная девушка с веником в руке. Она спрашивает об Исере Пинкесе. Есть какая-то странная симпатия между этими двумя — слепым евреем и чахоточной деревенской девочкой. Покашливая, Катя принимается мести комнату, а я собираюсь и иду на станцию — пора ехать в город.
Я устроился в строительный трест в Сокольниках и всю зиму проработал в бригаде бетонщиков Вани Окунева — мы возводили гигантский автозавод, самый большой в Европе. По окончании строительства Ваня получил орден Красного Знамени за ударный труд. В Гавриловку я возвращался уже за полночь и без сил валился на постель. Реб Исер Пинкес по-ребячьи всхлипывал во сне, зато второй мой сосед, Шлеймеле Малкиэль, лежал молча, пронзая тьму лихорадочным блеском глаз. Смутные звуки ночного леса стучались в стекла наших наглухо запертых окошек. В комнату просачивался голубоватый отсвет лежавшего снаружи снега. Безмолвствовала ленточка замерзшего ручья, и лишь трубные сигналы паровозов, подобно выстрелам пушек, падали на спящую Гавриловку, разрывая плотную завесу тишины.