Он жил в далеком западном местечке и чудом спасся от фашистов. Те въехали в местечко на мотоциклах — целая колонна мотоциклистов в кожаных регланах и с пулеметами. А за ними — танки! Местечко в жизни не слышало такого рева моторов. Было ясно с первого взгляда, что не стоит ждать ничего хорошего. Во всяком случае, это было ясно Боре. Он сразу понял, что пора сваливать. И свалил. Он ведь такой, Боря: понял и — р-раз! — сделал. Как это у него получилось? Ха, об этом можно рассказывать тысячу и одну ночь. Да это сейчас и не важно. Сейчас Боря едет в Ташкент к дяде — вот что важно. Там у дяди семья.
— А как они выглядят? — спрашивает, затаив дыхание, один из мальчишек.
— Кто?
— Фрицы…
Боря бросает на спросившего презрительный взгляд и длинно сплевывает в темноту. Ха! Этот сопляк ни разу не видел настоящего фашиста! Впрочем, никто тут в жизни не видел фашиста — кроме него, Бори. Ха!
— Фриц ходит в подкованных сапогах, — снисходительно объясняет он. — Глаза страшные, в руках автомат, и стреляет без остановки. Кто на пути ему попадется — сразу смерть.
— И еще они убивают всех евреев, — вносит дополнение кто-то из детей.
Из головы эшелона слышен вздох паровоза. Одна из девочек встряхивает головой и запевает песню о Катюше: «Расцветали яблони и груши…» Песня хоть и задорная, но звучит отчего-то грустно. Вдоль вагонов торопливо проходит комендант Гордин. Впрочем, он всегда тороплив.
— Ну, Гордин, сколько еще стоять? — спрашивает Зильберман.
— Видимо, полчаса, — бросает на ходу комендант. Зильберман вздыхает и хлопает себя по коленям.
— Коли так, евреи, мы еще успеем помолиться.
Вагон, где лежит дедушка Лили, служит для разных общественных целей. Сейчас это «клойз» — импровизированный молитвенный дом. Старики, кряхтя, поднимаются по наклонной лесенке, споласкивают руки. Зажигается маленькая масляная лампада, и вот уже звучат в теплушке первые слова вечерней молитвы маарив. Глухие, едва слышные, они поднимаются ввысь, над горами Урала, летят все дальше и дальше. Дрожит хриплый голос старика, ведущего молитву — голос слабый и болезненный.
Издали слышны свисток приближающегося паровоза и нарастающий стук колес. Спустя минуту мимо проносится встречный поезд. Мелькают вагоны и платформы с обернутыми маскировочной тканью пушками, танками, грузовиками. С надеждой и радостью глядят беженцы на это впечатляющее зрелище, а из вагона-клойза летит вслед боевой технике хриплая стариковская молитва. Ах, если бы молитвы могли превратиться в бомбы — с какой силой они бы обрушились на проклятые фашистские головы! Но вот воинский эшелон прошел, смолк перестук колес, растаяли в ночной тьме красные огоньки замыкающей теплушки.
— По вагонам! — летит вдоль эшелона приказ Гордина.
Это значит, что поезд вот-вот снова тронется в путь. Молитва закончена, старики разошлись по теплушкам. Гаснет лампадка, тьма окутывает дощатые нары. Еще не задраена железная заслонка оконца-отдушины, так что Лиля может пока высунуть наружу голову и смотреть на звезды. Рядом стонет больной дед, кашляет Фельдман.
— Тате, как ты себя чувствуешь? — спрашивает дедушку мама.
Нет ответа. Вместо деда отвечает паровоз — длинным трубным гудком. Звук проносится над темным полустанком, тонет в лесах и болотах. Лиля заворачивается в пальто и одеяло, но не с головой, чтобы оставить про запас возможность дополнительного согрева. С головой она закутается утром, когда станет совсем невмоготу от холода. Глаза девочки слипаются. И хорошо, что так — мир теплушки, в отличие от заоконного, скуден и уродлив. Только вдруг выплывает из этого скудного и уродливого мира лицо беспризорника Бори. Держась за руки, они бок о бок шагают по железнодорожному пути, скользят по блестящим рельсам все дальше и дальше, за горизонт. Босые ноги уверенно ступают по узкой стальной полосе — как по широкому бульвару, а впереди — спокойная и радостная довоенная земля.
Звякнув буферами, трогается с места эшелон. Мерно стучат колеса, беженцы засыпают в темных теплушках. Минута, другая — и опустел крошечный полустанок. Нет ни огонька — лишь непроглядная тьма вокруг, лишь ночное безмолвие глухого приуральского леса.
Утром дедушка не проснулся — умер, когда все спали. Лиля почувствовала его смерть сразу, едва открыв глаза. Абка спит, мама, утирая слезы, возится с вещами. Дедушкино лицо укрыто темным платком. До войны дедушка был добр и весел, баловал Лилю, шутил. Но сейчас война, сейчас дедушка мертв.
Лея, жена Ицхака Зильбермана, стоит посреди теплушки и торопит маму. Наконец мама вытаскивает из узла то, что искала, — две простынки для погребального савана. Лея Зильберман готова помочь важному делу — сшить для дедушки его последнее одеяние. Есть в поезде несколько женщин, которым знакомо это печальное ремесло. Вообще, в эшелоне уже давно действует подобие общинной погребальной службы — «Хевра кадиша». К несчастью, она ни дня не простаивает без дела.