Зашабашили к обеду. Алексею не до еды. Пошел было в подклет, где посуду красят, но повернул к лестнице, что ведет в верхнее жилье дома, и на нижних ступенях остановился. Ждал он тут с четверть часа, видел, как пробрела поверху через сени матушка Манефа, слышал громкий топот сапогов Патапа Максимыча, заслышал, наконец, голос Фленушки, выходившей из Настиной светлицы. Уходя, она говорила: «Сейчас приду, Настенька!»
– Флена Васильевна, – отозвался с лестницы Алексей.
Она взглянула вниз, опершись грудью о перила и свесив голову.
– Что ты какой? – спросила она вполголоса. – Сам на себя не похож?
– Сойди на минуточку, – сказал Алексей. – Здесь в подклете нет никого – все обедают.
Фленушка сбежала в подклет.
– Бог тебе судья, Флена Васильевна, – сказал Алексей. – За что же ты надо мной насмеялась?.. Ведь этак человека недолго уморить!
– С ума, что ли, спятил? – спросила Фленушка. – Чем я над тобой насмеялась?
– Какие речи ты от Настасьи Патаповны мне переносила?.. Какие слова говорила?.. Зачем же было душу мою мутить? Теперь не знаю, что и делать с собой – хоть камень на шею да в воду.
– Да ты белены объелся али спьяну мелешь, сам не знаешь что? – сказала Фленушка. – Да как ты только подумать мог, что я тебя обманываю?.. Ах ты, бесстыжая твоя рожа!.. За него хлопочут, а от него вот благодарность какая!.. Так ты думаешь, что и Настя облыжные речи говорила… А?..
– От Настасьи Патаповны доселева я никаких речей не слыхивал, – молвил Алексей. – С тобой у меня разговоры бывали!.. Вспомни-ка, что ты мне говорила, а вот – готовят пиры, жениха из Самары ждут.
– Только-то? – сказала Фленушка и залилась громким хохотом. – Ну, этих пиров не бойся, молодец. Рукобитью на них не бывать! Пусть их теперь праздничают, – а лето придет, мы запразднуем: тогда на нашей улице праздник будет… Слушай: брагу для гостей не доварят, я тебя сведу с Настасьей. Как от самой от нее услышишь те же речи, что я переносила, поверишь тогда?.. А?..
– Поверю, – потупясь, отвечал Алексей.
– Меня попрекать да обманщицей обзывать не станешь?
– Не буду, – проговорил он.
– То-то же. Ступай теперь. Выкинь печаль из головы, не томи понапрасну себя, а девицу красну в пущу тоску не вгоняй.
Мало успокоили Фленушкины слова Алексея. Сильно его волновало, и не знал он, что делать: то на улицу выйдет, у ворот посидит, то в избу придет, за работу возьмется, работа из рук вон валится, на полати полезет, опять долой. Так до сумерек пробился, в токарню не пошел, сказал старику Пантелею, что поутру угорел в красильне.
– Долго ли в красильне угореть, – отвечал Пантелей. – Ты бы по морозцу без шапки походил – облегчит.
– И впрямь пойду на мороз, – сказал Алексей и, надев полушубок, пошел за околицу. Выйдя на дорогу, крупными шагами зашагал он, понурив голову. Прошел версту, прошел другую, видит мост через овраг, за мостом дорога на две стороны расходится. Огляделся Алексей, опознал место и, в раздумье постояв на мосту, своротил налево в свою деревню Поромово.
Громко раздавалась по крытому снегом полю Алексеева песня:
В каждом звуке песни слышались слезы и страшная боль тоскующей души.
После крупного разговора с отцом, когда Настя объявила ему о желанье надеть черную рясу, она ушла в свою светелку и заперлась на крюк. Не один раз подходила к двери Аксинья Захаровна; и стучалась, и громко окликала дочь, похныкала даже маленько, авось, дескать, материны слезы не образумят ли девку, но дверь не отмыкалась, и в светлице было тихо, как в гробу.
«Уснула, – подумала Аксинья Захаровна. – Пускай ее отдохнет… Эка беда стряслась, и не чаяла я такой!.. Гляди-кась, в черницы захотела, и что ей это в головоньку втемяшилось?.. На то ли я ее родила да вырастила?.. А все Максимыч!.. Лезет со своим женихом!..»
Пошла Аксинья Захаровна в другую боковушку, к Параше. Там Фленушка сидела за пяльцами, вышивая пелену, а Параша на мотовиле шерсть разматывала. Фленушка пела скитскую песню, Параша ей подтягивала: