Пожалуй, никогда ещё противостояние между культурой и варварством, «массовкой и духовкой», не было столь явным. Оно достигло пиковой точки, и пропасть, разверзшаяся между невольно противоборствующими сторонами, поглощает их самих. Первые гибнут от глупости, которая, как писал Бонхеффер, «ещё более опасный враг добра, чем злоба», потому что «глупец, в отличие от злодея, абсолютно доволен собой». Другие страдают от неустроенности в жизни, потому что «во многой мудрости много печали»; не в силах найти себя в новом классе необразованных и невежественных людей, фаулзовских Калибанов, они превращаются в отмирающий атавизм.
Это тоталитарное общество нового образца, в котором «порабощённое население радостно приемлет своё рабство», это система, при которой отпадает сама потребность в человеке. И если совсем недавно всё было нельзя, то теперь всё стало можно. Однако и режим запрета, и режим вседозволенности, как крайности одного и того же, лишены морально-этических, духовных первооснов, тем самым, превращены в иерархию физиологических потребностей. Эта свобода вседозволенности на поверку оказывается разрушительным хаосом, уничтожающим любые проявления индивидуальности. В данном контексте творчество поэта из Луганска Владимира Спектора ценно, прежде всего, тем, что не утратило созидающей функции. Его поэзия генерирует в человеке душевный порыв, стремление для дальнейшего перерождения, когда божественное стяжает животное, а быт переходит в бытие.
Владимир Спектор издал свой первый поэтический сборник в 39 лет (сейчас у него более 20 книг стихов). До этого работал конструктором, стал автором более двух десятков изобретений. Конечно, начал писать стихи он значительно раньше, но вот вещественное доказательство своей творческой состоятельности предъявить не торопился. Возможно, поэтому его поэзия в хорошем смысле взрослая, обстоятельная. В ней есть своя особая жизненная философия; выстраданная, осознанная, взвешенная. Есть и мудрость восприятия мира, которая позволяет говорить о самых глубоких, порой деликатных вещах точно, ёмко, без перегруженности лишними словами и пафосом. Возможно, его стихи не отличаются особой изощрённостью, витиеватой изобретательностью, но в них ощущается преемственность поколений как важное условие дальнейшего развития; слышатся интонации Арсения Тарковского и Юрия Левитанского, Давида Самойлова и Александра Межирова.
Три «кита» – жизненная философия, мудрость, преемственность – формируют программность поэзии Владимира Спектора, которая является той самой первоосновой, когда через алхимию слова и поэт, и – главное - читатель проходят этапы обретения новой (а порой единственной) индивидуальности.
Не хочется спешить, куда-то торопиться,
А просто – жить и жить, и чтоб родные лица
Не ведали тоски, завистливой печали,
Чтоб не в конце строки рука была –
В начале…
Про таких, как Владимир Спектор, часто говорят: «Поэзия – его судьба». Наверное, тот факт, что в поэзию, несмотря на все препятствия, объективные и субъективные, он пришёл достаточно поздно, только подтверждает вышесказанное. Пришёл, чтобы остаться. Такой поэт как бы попадает в петлю бытия, сжимающуюся до предела.
Это кризис прежнего существования и дальнейшее непрерывное перерождение, строка за строкой, когда больше нет возможности (да и смысла тоже) воспринимать мир набором оперативных команд, необходимых для поддержания физиологической активности.
Начат поиск, запущена иная программа, диктующая новый, подчас непонятный окружающим modus operandi. Отчасти это путь борьбы, путь страданий и лишений, но и в то же время путь подлинной радости.
Не изабелла, не мускат,
Чья гроздь – селекции отрада.
А просто – дикий виноград,
Изгой ухоженного сада.
Растёт, не ведая стыда,
И наливаясь терпким соком,
Ветвями тянется туда,
Где небо чисто и высоко.
Владимир Спектор не прячет смысл за искусственно сотканными кружевами слов и рифм, не пытается создать иллюзию некого тайного знания. Наоборот, он старается говорить с читателем максимально доверительно, откровенно. Друг с другом они раз за разом проходят инициацию поэтическим вдохновением. Это передача природной творческой энергии («крия шакти») на клеточном уровне, трансформация душевно мёртвого в живое. Такая открытость, доступность (в хорошем смысле слова) диссонирует с современной тенденцией поэтического нарциссизма, при котором поэты всё чаще пишут для себя и о себе же, упражняясь в словесных изысках ради самого упражнения. Превращение поэзии в вещь в себе и для себя – когда «поэты звонят лишь друг другу, обсуждая, насколько прекрасен их круг» – во многом создаёт недоверие и настороженность читателей, ассоциирующих стихотворца с юродивым или снобом.