Выбрать главу

А был это рак, вот что.

Она успела связать двое ползунков. Голубые не выпускала из рук, когда её привезли, вцепилась той еще хваткой, хотя руки исхудали и стали как лапки канарейки. Срок давно прошел, да и все сроки вышли — в чем только душа держалась. Глаза слезились от боли. Светло-серые, влажные девчачьи глазищи на остреньком лице. Пряди темных волос застревали в зубьях расчески. В легких клекотала жидкость. Юная Катарина все силилась объяснить, что дышать тяжко, потому как малой прижимает легкие, крупный такой и крепкий, весь в отца. Малой пожирал ее изнутри, месил кулаками, жал и давил, пока мякоть внутри не затвердела. Девчонка не смыкала глаз и не ела. Многие навещали, но мать не отходила от нее. И отцова мать тоже.

Через иглу, воткнутую в худую руку, ниточкой сочилась питательная смесь и морфин. Катарина отказалась от встречи с психологом и священника не пожелала видеть, но маме моей, когда та пришла сменить подгузник, она прошептала на ухо:

— Коли время мое пришло, то ты, санитарочка, смени и малому, чтоб мы оба преставились чистенькие.

И тогда мама закатила Катарине оплеуху. То есть считай что закатила — так жгуче ей захотелось влепить этой девчонке пощечину, что греха в такой мысли не меньше, чем если ударишь взаправду.

— Шлеп!

Вот так.

Хотя в Катарине той всего и было, что морфин, питательная смесь да раковые опухоли, так что ударить ее — все равно что пнуть дохлую ощипанную птицу, перед тем как закопать.

А так — вместо нас должна была быть Катарина. Когда мама брала бабушкину руку с шишковатыми и скрюченными от давнишних болей пальцами, чтобы приложить ее к своему животу, который ходил ходуном от пинков изнутри, бабушка отводила взгляд от расплывшегося в улыбке маминого лица, а рука тянулась к кофейной чашке с золотой каемкой. И сперва как будто дрожала, но уже через мгновение, прежде чем сделать первый глоток, бабушка уверенно произносила:

— Кабы по-нашему, жить бы тут Катарине.

А Катарина лежала в могиле.

Может быть, и сердце на дедовой подушке вышила Катарина — о таком не спросишь. Может быть, и еще что. Она ведь и две пары ползунков связала, перед тем как помереть. Так что все могло быть. Все могло быть иначе.

Отец бродил по коридору в своей широкоплечей коричневой кожанке. Бродил, как дурак, туда-сюда, мимо дверей, за которыми лежали горемыки — беззубые, обделавшиеся прямо в койке, тающие на глазах. Они лежали и хрипели, а время шло. Иногда через открытые двери было видно, как желтые занавески между койками колышутся от движения тел — да, некоторые из тел еще шевелились. А некоторые даже вякали и возились с радиоприемниками.

В сестринской частенько звонил телефон, и немолодая дежурная отвечала на звонки хорошо отработанным дружелюбным тоном.

Он принес цветы, купленные на вокзале, и теперь они светились розовым на стуле у Катарининой двери, а он ходил туда-сюда, как дурак.

И как раз в ту минуту, когда мама вышла в коридор и увидела его — как раз тогда он врезал кулаком по стене. Понизу стена была выкрашена зелёной краской, той же, что и двери, а верхняя половина была выбелена. И он все бил и бил кулаком, пока на белом не отпечаталась кровь, а потом сполз на пол и разрыдался.

И мама склонилась над ним — изо рта у него пахло водкой и булочками с корицей, и он рыдал, уткнувшись в ее подол. И мама взяла его руку, чтобы осмотреть, но ничего страшного там не было, просто из рук всегда кровь течет сильно. И:

— Стена ведь не виновата, правда?

Так она и сказала, потому что не знала, что еще можно сказать человеку, который так любит эту сумасшедшую Катарину. Мама ведь была простой санитаркой.

Но другой рукой отец уже обхватил мамины бедра, даже чулок порвал — она, правда, не сразу заметила, — и уткнулся в мамину юбку, и все рыдал, рыдал. А бедра у нее были как раз мягкие, как подушки.

Он был как побитый пес.

Потом, позже, он спросил, каково это, когда у тебя внутри все эти кисты и ты вот-вот умрешь, а мама ответила, что точно не знает, потому что:

— Сама-то я здоровая, что твой огурчик на грядке.

Вот так.

Хотя под морфином, наверное, не так страшно:

— От морфина-то всё внутри делается мягкое, как облако.

Так она и сказала.

Мама была сильная и крепкая, финская кровь с молоком, да и не робкого десятка, а он, широкоплечий и в кожанке, все равно чуть не приподнял ее над полом, хоть она и весила немало. Так что всё должно было хоть как-нибудь, да наладиться.