Voilà. Музыка.
Точно та музыка, что звучала у него в ушах, когда он проснулся. «Как ты это объяснишь?» — спросил Бланшо, абсолютно ни к кому не обращаясь. Но комнату будто наполняло что-то совершенно новое. Бланшо лег на свой ярко-голубой персидский ковер и стал слушать. «Будто я под водой», — сказал он, закрыл глаза и стал водить руками по длинному ворсу ковра. Перед глазами снова возник мост в Праге. Но на этот раз Бланшо сам плыл в том сером потоке, приближаясь к мосту вперед ногами, — он видел носки своих ботинок, торчавшие из воды, будто нос гондолы, а мост надвигался на него, будто пасть, все ближе и ближе, весь горизонт удивительным образом надвигался, зубчатый городской горизонт со шпилями церквей, проводами трамваев и мостом. Мост вырос над ним, и он скользнул под него. Стало темнее, он едва различал узор плотной кладки больших каменных блоков, а потом он выскользнул с другой стороны и увидел, что, пока он скользил под мостом, стало смеркаться, а над ним зловеще кружит стая черных птиц. И он увидел пару других подошв! Прямо ему навстречу подошвами вперед плыли ботинки большого размера, против течения реки, к мосту. Бланшо слегка приподнял голову, чтобы разглядеть получше, и увидел за подошвами длинные ноги, торс и голову. Ему навстречу плыл я собственной персоной, Хулио Кортасар, с таким же удивленным выражением лица. И когда мы поравнялись друг с другом, Морис Бланшо сказал:
— Ты плывешь против течения!
На что я успел ответить:
— Да нет.
Мы разминулись, и Морис Бланшо поплыл дальше вниз по реке, а я — вверх и под мост.
Олень на лесной опушке
Олень стоял на лесной опушке и был несчастен. Ему казалось, будто ни в чем нет смысла и остается только сдаться. Вот хожу я тут день за днем, думал олень, а меня никто не видит. Я что, невидимый, или как? В последнее он не верил. Вот хожу я тут, а мог бы менять судьбы людей, если бы меня хоть кто-нибудь заметил, но меня никто не замечает. Вот хожу я тут, я, олень, а всем на это плевать. Знаю, в том и смысл, что меня, должно быть, трудно увидеть, мне положено оставаться в лесу, незамеченным. Но как раз это основополагающее условие жизни и делает меня несчастным. Я хочу, чтобы меня замечали. Потому и встал на опушке. Я открыт взглядам, открыт выстрелам. И если хоть кто-нибудь меня вскоре не заметит, я буду действовать решительно, нет, я серьезно. Сейчас я будто в плену оленьей модели поведения. О, как бы мне хотелось все изменить, стать другим, совсем другим. О, только представьте, если бы я был косулей или лосем.
Перевод Елены Рачинской
С маяка
Ты росла на маяке, а тот вырастал из плоского скалистого островка посреди моря. Когда ты была совсем маленькой, тебе разрешали гулять вокруг маяка, обвязавшись веревкой вокруг талии, а во время прилива островок полностью скрывался под водой. В бурю наружу было не выйти, открыть удавалось одно-единственное окно — форточку в туалете, и ты стояла там, закрыв глаза, подставив лицо соленым брызгам и — наконец-то! — свежему воздуху. Единственным местом для игр была лестница — винтовая лестница, которая закручивалась сквозь все четыре этажа маяка; она служила тебе и детской площадкой, и садом, и горой, и долиной, и шоссе. По лестнице можно было бегать вверх и вниз, а можно было устроиться на нижней ступеньке и грустить вечерами, когда на море был штиль, и в лунном свете мимо маяка скользили круизные лайнеры с музыкой и танцами на кормовой палубе. По этой лестнице ты однажды ковыляла наверх, и твои ноги были ватными от стыда: ты сходила на веслах к королевской яхте, чтобы подарить кронпринцу редких моллюсков, которые водятся только на твоем островке, и кронпринц — высокий, красивый, в синем костюме — был очень мил и расспрашивал о школе, а кронпринцесса с верхней палубы кинула ему шоколадку, он поймал ее изящным движением и бросил в лодку, где сидела ты, онемев от отчаяния: встать, чтобы сделать книксен, ты не могла, потому что нельзя вставать в лодке, тебе это запретили строго-настрого, даже ради шоколадки от кронпринца — так что ты попыталась вместо этого отвесить поклон, но и это вышло кое-как и очень глупо, сидя-то, и твои щеки залило краской. И само собой разумеется, что в такой ситуации и при таких обстоятельствах невыносимо хочется оказаться в каком-нибудь другом месте, где можно встать и сделать книксен, или хотя бы побродить вокруг, а не только вверх и вниз. И само собой разумеется, что, когда ты — наконец-то! — оказываешься на суше и у тебя есть улицы, сухие, широкие улицы, залитые солнечным светом, и тротуары, и аллеи, и целые парки с бесконечными лужайками, ты теряешь равновесие, голова кружится, подкатывает тошнота, ты спотыкаешься, и само собой разумеется, что, когда это не отступает, но и ты не отступаешь, а поднимаешься, пробуешь снова и снова спотыкаешься и падаешь — тут-то и может показаться, что вестибулярный нерв навсегда выпал из твоего тела, и единственный доступный тебе способ жить (потому что жить с этой тошнотой просто мочи нет) заключается в том, чтобы постоянно ходить вверх и вниз по винтовой лестнице в узкой башне маяка на маленьком скалистом островке посреди моря.