Выбрать главу

— Что же, генерал благодарил ихнего монаха?

— Пятьдесят рублей, сказывали, давал ему, только монах из гордости не взял.

Я вспомнил изречение на одной фанзе в маленькой китайской деревне: «Сокровищ целого мира мало, чтобы вознаградить за одно истинно доброе дело».

— Так что чаем его поил генерал и долго с ним разговаривал… Я его потом провожал, старчика, чтобы кто из наших не обидел. Тоже есть разные, и не со зла, а так, — по глупости…

Жара

Какой ужас эта жара! Я был летом в Марокко, в июле и августе странствовал по Закавказью и Персии, проводил знойное лето в Андалузии, но не испытывал ничего подобного.

Тут и солнце, и небо кажутся ужаснейшими врагами. Грозно блещет солнце как символ непобедимого гнева; безжалостно обнимает вас горячею синевою небо, давая вам знать, — от меня тебе некуда уйти, негде спрятаться.

И внизу всё — грозно, распалено, сухо как змеиная кожа. Закружит голову, — обопрёшься рукою о скалу, — обожжёшь ладонь; сядешь на серый выступ чёрного камня, — точно на раскалённую кухонную плиту; хочешь уехать, — седло за час успело разжечься донельзя.

Пьёшь огонь в воздухе, которым дышишь, глаза слепит беспощадный блеск, в ушах звенит, — сердце расширяется до дурноты… Чувствуешь, ещё минута, — и рухнешь, побеждённый этим маньчжурским зноем.

И в таком-то зное, под бесчисленными огнями солнца, должны были идти солдаты, неся на себе по два пуда амуниции! И посмотрите на них, — ведь они до боя уже поражены этим беспощадным небом, убиты зноем и замучены жаждою.

Всё слабеет, всё обливается потом. Он проходит сквозь рубашку, сюртук. Мокры вы, ваша лошадь, и от этой влаги нет облегчения, как нет его в русской бане на полке, в раскалённом её пару. Но на полке вы просидите несколько минут, — а тут часы за часами, с утра до вечера, когда, наконец, повеет на вас освежающей прохладой.

С боевых позиций никуда не уйти; рад бы дорваться до колодца, да нельзя встать, выдать зоркому врагу и себя, и товарищей. Невольно выдашь тайну земляного окопа!

Мозг точно топится в черепе. Что-то яркое, меняющееся, слепящее мерещится в напоённой светом дали. Нудятся какие-то голоса, кто-то зовёт вас из блистающей огненной бездны…

Посмотрите в такой час на солдат, идущих куда-нибудь походом. Нет лица без муки, нет мысли, не обожжённой этим солнцем. Затылки — красны, точно сквозь проступает кровь.

Посмотрите-ка, что делается вон в той жиденькой рощице, где тень похожа на лохмотья, прорванные солнцем, выжженные им. Там, на зелёном налёте скудной травы, какие-то тела. Подойдите, — это поражённые солнечным ударом…

Ливень

Это уже не дождь, а именно разверзаются хляби небесные. По обеим сторонам железной дороги образовались у дамб настоящие реки, в которых тонут неосторожные.

Поля залиты грозным разливом потоков, смывающих в низменности всю нечисть с гор.

Лужи стоять повсюду, и какие! Солдаты, чтобы пройти их, раздеваются. Вода им доходить чуть не до половины груди. Ветер гонит по поверхности этих луж заметную издали зыбь как на настоящих озёрах.

Вся Маньчжурия в июле такова, и деваться на ней некуда. Спрятаться от влаги негде. Она всё проникает насквозь, и непромокаемые плащи, прежде всего, оказываются никчёмными здесь. Повозки окружены кольцами воды, палатки торчать из неё же. Солдаты спят и живут в воде, в грязи и вязкой топи.

Как можно даже в смертной истоме сомкнуть глаза в этой вязкой и противной болотине, — знает только всетерпящий, самоотверженный солдатик. Днём он совершал чудеса храбрости, кидался в сильный артиллерийский огонь японских позиций, встречая стрельбу пачками, не ложился, а допускал только перебежку вперёд, отступал под убийственными шрапнелями, а вечером улёгся и спит. И сто?ит только утром пригреть солнцу, улыбнуться голубому небу, высохнуть намокшей шинели, солдат наш весел, и поёт себе, и смотрит бодро, радуясь как празднику ясному дню. Удивительный солдат!

Вот что случилось в горах. Потоки неслись бешено в глубоких лощинах, истребляя всё, что осмеливалось стоять перед ними. Людей, лошадей, повозки увлекала сумасшедшая быстрина во внезапные бездны, где вчера ещё ласкали глаз зеленеющие котловины, с мирными фанзами и цветущими садиками.

Стоял часовой у денежного ящика. Ящик унесло, — он сбросил с себя всё, взял свою винтовку и бросился в пучину. Ему кричат офицеры:

— Куда ты, вернись, пропадёшь!

— Никак нельзя, я поставлен при ящике.

И, барахтаясь, плыл за ним, глотая воду, то утопая, то вскидываясь, разбиваемый о скалы, заносимый илом, отхватываемый в стороны, но ни на минуту не теряющий из виду «ящика, при котором он приставлен». Когда его потом спросили, он ответил: