Потихоньку шея у него словно вырастала или вытягивалась, как шея гуся…
Голова пригибалась тоже совсем по-птичьему набок, к плечу, — совсем так, будто Хын-Лунг прислушивался к ястребиному клекоту, раздававшемуся далеко в небе.
А когда гармоника начинала опять хрипеть и ворчать или взвизгивала на высоких нотах и сам Веревкин, будто эти высокие ноты врывались ему в грудь и бушевали в нем самом, откидывался назад всем корпусом и запрокидывал голову, устремляя глаза кверху или прямо перед собою и сдвигая черные брови, — Хын-Лунг тоже поднимал голову, выпрямляя шею, и его губы складывались в трубочку, будто он хотел присвистнуть, глаза вытаращивались; затем губы у него словно раздувало изнутри, и он произносил тихо:
— Хо!..
Веревкин, наконец, увидел его.
Он перестал играть, положил гармонику на колени и сказал Хын-Лунгу:
— Ну?
Потом прищурил один глаз, скривил губы и показал Хын-Лунгу кончик языка.
Хын-Лунг улыбнулся…
— Хо, — сказал он и закивал Веревкину головой.
— Хорошо? — спросил Веревкин, опять для чего-то нахмурившись…
На желтом лице Хын-Лунга появилось такое выражение, будто он проглотил что-то сладкое. Он повел шеей, прищурил глаза и ответил по-русски:
— Хорошо.
Хын-Лунг умел говорит по-русски.
В этот вечер у них и началось знакомство — у Хын-Лунга и Веревкина.
Хын-Лунг был «кули» — жалкий человек, работавший слишком много для других и слишком мало для себя.
Он однажды сказал Веревкину:
— Если бы я был лошадью… о…
И тут он потряс головой и поглядел вверх на небо. Потом остановил глаза на Веревкине…
Почти испуг прочел Веревкин в этих маленьких широко открытых глазках…
Испуг словно сразу и внезапно охватил душу Хын-Лунга и не мог вместиться в душе и хлынул наружу, навстречу взгляду Веревкина, расширив, как только можно глаза Хын-Лунга…
И вместе с тем Веревкину казалось, что Хын Лунг смотрит не столько на него, Веревкина, сколько внутрь себя, в свою собственную душу.
Потом веки у Хын-Лунга дрогнули и на ресницах блеснуло что-то на мгновенье…
Углы губ опустились, и Хын-Лунг стал кусать нижнюю губу, глядя вниз и все быстрее мигая веками и все кусая губу.
Но Хын-Лунг удержался.
Он не заплакал.
Он словно проглотил свои слезы и свою муку…
Веревкин видел, как по его длинной грязной шее, там, где был кадык, будто пробежало что-то в гортани, — будто он и правда проглотил эти слезы и эту муку.
— Скверно, — сказал затем Хын-Лунг, — когда человек начинает завидовать лошади.
— Скверно — согласился Веревкин.
Он хотел еще что-то сказать Хын-Лунгу, потому что он хорошо его понял и мог бы сказать ему много, но он сказал только одно это слово… У него и у самого защемило на сердце…
Хын-Лунг был худой — кожа да кости… Веревкин видел его локти сухие и острые, выступавшие под тонкой грязной кофтой, его плечи, на которых кофта висела как на вешалке… А когда Хын Лунг нагнулся, и кофта натянулась у него на спине, прилипнув между лопаток в том месте где от кожи на кофте было темное пятно, и худоба Хын-Лунга стала еще более заметной, — он вспомнил почему-то в это мгновенье худую, потертую чересседельником спину своей деревенской лошади, с мослаками, которые, казалось, терли кожу изнутри при каждом движении, при каждом шаге, двигаясь под кожей, как острые кости под слабо натянутой резиной.
— Погоди, — сказал он хмуро, встал, опираясь о плечо Хын-Лунга, и ушел в дом. Через минуту он вернулся, держа в руках бутылку с водкой…
II
Японцы дали Хын-Лунгу целую пачку новеньких кредиток и круглое зеркало.
Хын-Лунгу незачем было теперь надрывать свои силы непосильной работой.
Но за это Хын-Лунг должен был служить японцам…
Ему сказал японский капитан:
— Хын-Лунг! Ты станешь нам сигнализировать вон с того холма: ты будешь указывать оттуда русских.
— Хорошо, — сказал Хын-Лунг.
Он говорил тихо, опустив голову.
Он плохо сознавал, что он говорить.
В руке его была пачка шелковистых бумажек… И от пачки по руке до самого сердца в крови по жилам точно пробегал горячий огонь.
Голова у него горела.
Огонь, казалось, проникал в самый мозг и наполнял весь мозг собою…
И мозг пылал… Почти физически он ощущал, что точно искры вспыхивали в мозгу….
На лице у него то потухали, то выступали опять красные пятна.
Капитан продолжал:
— А если ты, Хын-Лунг, передашься русским, так тебе все равно не жить.
Хын-Лунг поднял голову:
— Я буду служить японцам.
Он крепко сжал в руке деньги… О, как их много!
И, мигнув глазами, он крикнул громко:
— Да, я буду служить вам.
Глаза у него заблестели… Прямо в лицо смотрел он «капитану», то ослабляя пальцы в той руке, где были деньги, то сжимая их сильнее.
Он был как загипнотизированный.
Маленький, тщедушный человечек с желтым лицом стоял перед ним. Хын-Лунг видел, как он дышит, как мерно поднимается и опускается его узкая, впалая грудь под синим мундиром… Не отрываясь смотрел он на него и ощущал в себе что-то странное, — точно то, чем дышит японец, что поднимает его грудь, невидимой силой вливается в него, в Хын-Лунга, помрачая сознание, загораясь огнем в огне его собственного сердца.
Точно победная, торжественная песнь звучала в душе. Точно бушевал, крутясь и поднимаясь все выше, пламенный вихрь.
Вот они, деньги…
Крепко он держит свое счастье и не упустить.
Даже зубами он скрипнул… Что-то плотоядное, дикое сверкнуло в глазах, разлилось по лицу, и лицо сразу изменилось и стало гадким, лишенным всего, чем природа отличила человека от зверя.
— Ну, иди, — сказал японец. — Иди, Хын-Лунг.
Он отвернулся.
Может-быть, ему было противно смотреть на Хын-Лунга!
— Иди, — повторял он.
Хын-Лунг ушел.
Хын Лунг стал шпионом…
И вот был день…
Хын-Лунг стоял на вершине сопки и делал сигналы японцам…
А у подошвы сопки между грудами камней и кучками нанесенного ветром песка лежал, притаившись, Веревкин.
Он давно уже заметил Хын-Лунга.
Но он пока не знал еще Хын-Лунг ли это, или другой китаец.
Осторожно стал он подвигаться вперед, вверх по сопке.
Хын-Лунг стоял к нему спиною.
Ветер дул в лицо Хын-Лунгу, захлестывая вокруг его ног его синюю юбку. Юбка то прилегала к ногам, то трепалась сзади.
На голове у Хын-Лунга теперь была шляпа. Из-под шляпы вниз по спине висела длинная черная коса.
Когда Веревкин был уже недалеко от Хын-Лунга, Хын-Лунг вдруг повернулся.
Веревкин вскочил и вскинул винтовку к плечу…
Он и теперь еще не разглядел как следует Хын-Лунга…
В рогульках прицела он видел только худую желтую щеку да угол глаза.
— Стой! — крикнул он, и в тот момент, когда крикнул, ствол винтовки у него вздрогнул, колыхнулся на сторону, потом немного кверху и загородил совсем Хын-Лунга, — будто это не ствол отклонился, а сам Хын-Лунг вдруг отпрянул в сторону с места, захваченного прицелом…
Веревкин живо поставил винтовку опять как следует.
И тут он увидел Хын-Лунга…
Хын-Лунг был бледен.
Прямо в глаза ему блестел штык, — точно серебряный луч сверкнул навстречу его взгляду, когда Веревкин перевел винтовку.
Невольно он закрыл глаза… Потом открыл их и уставился, не мигая, на Веревкина.
Веревкин опять крикнул, не отнимая от плеча приклада:
— Стой!..
И опять на конце винтовки вспыхнула яркая широкая полоса, как язык длинного белого пламени… Сверкнула еще раз и — застыла…
Теперь штык только сверху отливал в серебро, а с боков и снизу казался почти синим.
Хын-Лунг опустил голову.
Веревкин подошел к нему еще ближе.
Теперь он опустил ружье.
— Пойдем! — сказал он.