Голос у него был отрывистый, немного глухой… Голос будто звучал где-то внутри его, глубоко в груди.
Смотрел он на Хын-Лунга исподлобья, сдвинув брови, и так же хмуро, как в тот раз, когда ему так стало жалко Хын-Лунга.
III
Хын-Лунга нужно было передать китайским властям.
Сидя под караулом, Хын-Лунг слышал за стеной следующий разговор:
— Послушайте: что, он еще цел?
— Кто?
— А этот, как его, Хын-Фынь… Как его?
— А!.. Цел.
— Можно снять фотографию?
— Пожалуйста. Для журнала?
— Для журнала.
И затем Хын-Лунг услышал какое-то мудреное слово, ему совсем неизвестное.
Впрочем, он и без того не совсем ясно понимал, о чем говорили у него за стеной.
Через минуту к нему вошел офицер в сопровождении солдата и сказал, кивнув головой на отворенную дверь:
— Выходи!
Хын-Лунг поднялся и вышел.
Когда он переступал порог, он увидал недалеко от входа господина в высоких сапогах, подвязанных ремешками немного пониже коленок в кожаной куртке и клетчатом картузе.
Сапоги и куртка были совсем новенькие. Еще не обмявшаяся куртка шумела и шуршала при каждом движении. В руках господин держал фотографический аппарат.
Хын-Лунга заставили стать спиной к стене.
Он стал, выпрямился, сложил на животе руки, потом опустил их вдоль тела.
Его губы чуть-чуть шевелились, глаза останавливались то на господине в куртке, то на офицере, то на стоявшем с ним рядом солдате. Веки мигали слабо и коротко, едва набегая на глаза, и сейчас же опять поднимаясь и застывая неподвижно над глазами.
Словно он боялся пропустить что-нибудь из того, что вокруг него происходит.
Когда он увидел перед собою фотографическую камеру на трех высоких острых ножках, он вдруг повернул голову к офицеру, приложил руку к груди, под самый низ груди, и секунду или две шевелил губами беззвучно и с усилием, будто хотел говорить, а слова прилипали к губам.
Потом он выговорил, заикаясь:
— Что со мной делают?
— Стой спокойно, — сказал офицер, поглядел на господина в куртке и повернулся опять к Хын-Лунгу.
— Мы с тебя снимем портрет.
Он, может, думает, что его собираются расстрелять? — проговорил господин в куртке, высовывая голову из-под черного платка, которым он было накрылся. — А!..
На секунду он взглянул на офицера и затем скрылся опять под платок, протянув под ним руки и надвигая платок на аппарат.
Офицер махнул рукою:
— Они этого не боятся.
— А, не боятся! — откликнулся фотограф из-под платка. — Ну, хорошо.
И, выглянув из-под платка еще раз, он остановил теперь глаза на Хын-Лунге.
— Стой смирно!
Хын-Лунг вытянулся и затих…
Фотограф снова убрал голову.
Видно было, как шевелятся его руки под платком, как он нагибает голову то вправо, то влево.
Вдруг он быстро высвободил голову из-под платка и крикнул немного визгливо:
— Смирно, тебе сказано!
Затем перевел глаза на офицера:
— Скажите ему…
Раздалось рыдание…
Хын-Лунг, закрыв лицо руками, медленно опускался на землю, прислонившись к стене и скользя по ней спиной и локтями, подгибая колена.
Слезы бежали у него по пальцам.
Плечи судорожно вздрагивали; грудь тяжело поднялась и опустилась трепетно, с перерывами.
Хын-Лунг сел на корточки возле стены, все не отнимая рук от лица, всхлипывая, вздрагивая всем телом.
— Встань, смирно! — крикнул ему офицер.
Но он только закачал головой и остался сидеть, согнув ноги так, что коленки поднялись высоко, почти до подбородка, и скрыв лицо в колени.
Он сидел и шептал. Но никто не слышал его шёпота, потому что он и стонал вместе с шёпотом, как от невыносимой боли, раскачиваясь из стороны в сторону.
Он шептал:
— Я знаю одного капитана. Капитан снимал нас всех, — отца, мать, меня и сестер, давно, давно… — совершенно так же, совершенно так же… Боже мой, Боже мой!.. Отец мой, мать моя! Что со мной сделали… Ой, бедные мы, бедные!..
Харакири
I
Костер догорал.
Угли покрылись пепельно-серым налетом. Только когда от широкой теперь совсем темной низины тянуло ветром угли с краев начинали рдеть чуть-чуть сквозь пепел молочно-розовым светом. Синие огоньки вспыхивали то там, то тут между углями; над ними на мгновение, трепетно дрожа, загорались острые язычки красного пламени и сейчас же гасли, словно уходили вниз, в угли.
Марченко взял сырую ветку с оторванными листьями и разгреб немного угли.
Угли сразу вспыхнули ярко, точно глянули из золы и пепла… Кое-где затрещали еще не прогоревшие как следует листья и сучья; золотое пламя широкими ясными языками занялось в двух-трех местах над углями. Угли разгорелись еще ярче… Горячий огонь слизнул, казалось, с них покрывавший их пепел и наполнил их насквозь до самой сердцевины.
Несколько углей с сухим звенящим треском покатились в разные стороны.
Марченко подгарнул один уголек поближе к себе, разбил сверкавший в зеленой траве как рубин огненный: кусочек ударом ветки надвое и, захватив сразу потускневший осколок прямо в пальцы, перенес его на трубку. Потом стал раскуривать трубку, быстро отдувая и опять втягивая щеки, чмокая губами и вперив глаза неподвижно в костер прямо перед собою. Только брови у него чуть-чуть шевелились.
Уголек разгорелся, отсвечивая на медной оправе трубки и на пальце Марченко, которым он придерживал крышку трубки.
В трубке около самой головки заклокотало и захрипело, точно там забралась вода. Видно было, как табак горой выпирает из трубки.
Марченко пальцами сбросил уголек на землю и осторожно прикрыл крышку трубки.
Затем он лег, как лежал раньше, поставив левую руку локтем на землю и подперев щеку ладонью и стал курить, вынимая изредка изо рта трубку и пуская дым струей вниз в траву…
Елкин встал и пошел прочь от костра.
На траве от костра дрожал слабый отблеск, и сейчас же как встал Елкин поперек освещенного места легла его тень. В свету были только его ноги; спина различалась смутно и неясно.
Елкин сделал два шага; освещенное место сразу очистилось от тени. Фигура Елкина пропала в темноте, будто он провалился сквозь землю.
Через минуту он появился опять в освещенном пространстве. Теперь уже его тень лежала сзади него двумя расплывчатыми косыми полосами, тянувшимися от его ног и сливавшимися таким же расплывчатым мутным пятном на границе света и тени.
В руках Елкин держал охапку хвороста.
Он бросил хворост на угли и сел на прежнее место.
От хвороста повалил черный дым, сначала реденький, потом все гуще.
Между хворостом забегали огоньки; сухие ветки затрещали. Потом ветки вспыхнули разом.
Мгновенно осветилась фигура Елкина. Черная уродливая тень протянулась от него, дрожа, волнуясь, то укорачиваясь, то удлиняясь, — сообразно тому, разгоралось ли, или ослабевало опять пламя костра.
И по самому Елкину пробежали тени— от деревьев, от Марченко, от кустов.
Тени переплетались, сливались в одну общую, почти сплошную тень, то закрывая всего Елкина, то разрываясь и оставляя пятно света на его лице, груди, руках, коленях.
Марченко вынул изо рта трубку, повернул голову в сторону и сплюнул.
Потом он расправил усы снизу большим и указательным пальцами, собрав их сначала над усами в щепоть и затем разведя в стороны — указательный в левую сторону по левому усу, а большой — по правому.
— Елкин!
— Ну?
Елкин качнулся немного на бок, оперся рукой о землю и глянул из-за пламени на Марченко, сдвинув брови и сощурив глаза.
От огня лицо у него было совсем красное. Каждая морщинка была видна. Пламя костра переливалось у него по лицу, освещая более ясно то подбородок, то конец носа, то щеки, то лоб.
Марченко смотрел вниз, продолжая разглаживать усы и каждый раз, как его пальцы продвигались по усам, сдвигая и опять раздвигая брови.
— Ем, — сказал он и вскинул глаза на Елкина, задержав свои пальцы у углов рта. Глаза его теперь были неподвижны и широко открыты. Красные края век казались еще краснее от огня. Брови высоко поднялись над глазами и тоже, казалось, застыли.