Шесть дней прожил я в раю. Бродил с ружьем по тропическому лесу или собирал раковины на берегу прекрасного Карибского моря. Ездил верхом по кафетал[8] в сопровождении владельца, который красноречиво описывал достоинства своих растений. Еще приятнее были прогулки с его прекрасной сестрой в тени апельсиновых деревьев и пальм. Мы слушали воркование голубей, песни кубинского соловья и крики красного кардинала; но слаще птичьих песен был голос Энграсии Агуэра.
Однако никогда этот голос не звучал слаще, чем на шестой день, когда мы вдовем шли по лесу. Я был влюблен всей глубиной души; если страсть останется безответной, она поглотит меня. И я собирался признаться в своей страсти, несмотря на все опасения. Вскоре мне предстоит вернуться в Гавану. Уеду ли я полный счастья или с разбитым сердцем? Я должен знать.
Час казался благоприятным; к тому же произошло событие, которое можно истолковать как счастливое предзнаменование. С нашей тропы вспорхнули два паломитас, прекрасных маленьких кубинских голубя. Они отлетели недалеко, сели на ветку рядом друг с другом и продолжали ворковать и целоваться. Наше появление их как будто не испугало, и они не собирались улетать; они продолжали ласкать друг друга, пока мы не оказались так близко, что едва ли не могли их коснуться. Они как будто почувствовали, что мы тоже влюблены.
Мы остановились и смотрели на красивых птиц, символ чистой страсти.
– Видите этих голубей, сеньорита? – спросил я. – Что вы о них думаете?
– А вы?
– Я хотел бы быть одной из них.
– Какое странное желание – хотеть стать паломита!
– Но только при условии, что кто-то станет голубкой.
– Кто?
– Донья Энграсия Агуэра.
Она покраснела, но ничего не ответила. Я решительно продолжал. Не время говорить загадками.
– Энграсия, ту ми кверас?
– Йоте кверо,[9] – услышал я ответ, тоже без попытки утаить что-то.
Руки наши соединились; пылающая щека коснулась моей груди, позволив мне прижаться губами к губам слаще меда Хиблы![10]
Седьмой день моего пребывания на плантации должен был стать последним: дело, которым я так долго пренебрегал, требовало моего возвращения в Гавану. Я хотел в этот день совсем отказаться от охоты, но хозяин предложил мне поохотиться на фламинго.
Мы уже собирались выступить, когда к дому подскакал всадник; он отвел дона Мариано в сторону и что-то ему сказал. Говорил он негромко, но судя по его виду и возбужденным жестам, я понял, что дело серьезное. Как только разговор кончился, всадник повернул лошадь и ускакал. Дон Мариано, подойдя ко мне, сказал:
– Сеньор, мне очень жаль, но я не смогу пойти с вами. Меня неожиданно вызывают в другое место; но пусть это не мешает вашему развлечению. Гаспардо отведет вас туда, где водятся фламинго; и вы сможете подстрелить, сколько захотите, и без моего участия. Я вскоре вернусь, и мы вместе пообедаем. Так что теперь адиос. Хаста ла тарде.[11]
С этими словами он сел верхом и торопливо уехал.
Такое изменение программы и неожиданный отъезд хозяина не показались мне чем-то необычным. Я даже догадывался о причине. Не впервые видел я незнакомцев в его доме, они торопливо приходили и уходили. Что это, как не «Куба либре»?
Поэтому эксцентрическое поведение хозяина не удивило меня в то утро, как не удивляло и раньше. Но когда мы выезжали, что-то подсказывало мне, что приближается опасность, что в атмосфере «вечно верного острова» накапливается электричество, готовое разразиться ужасной бурей; а молниями этой бури будут горящие дома, ее громом – рев пушек, а дождем – алая кровь.
Испытывая это неприятное предчувствие, которое никак не мог объяснить, я потерял всякий интерес к охоте и даже собирался совсем отказаться от нее. Пребывание в доме казалось мне гораздо более привлекательным.
Но тут мне пришло в голову, что дону Мариано покажется странным, если я останусь в доме в его отсутствие; тем более что он видел меня верхом и готовым к отъезду. Он еще не знал о нежных отношениях, установившихся между мной и его сестрой.
Соображения деликатности решили дело: пришпорив лошадь, я двинулся вперед в сопровождении Гаспардо.
Этот Гаспардо – человек необычный и заслуживает описания. Не простой раб, а «касадор»[12] плантации; в его жилах смешивалась кровь европейская, эфиопская и индейская, и вдобавок еще и немного дьявольской для остроты. Тем не менее это был добрый парень, богобоязненный – по-своему, но не боявшийся никого из людей. У меня были доказательства его храбрости и мужества.
По пути мы заметили всадника, двигавшегося в том же направлении, что и мы сами. Но мы его не догнали. Не успели. Он свернул на боковую тропу и почти сразу исчез из вида.
Своеобразная личность, судя по беглому взгляду, который я успел на него бросить; модно одетый в расшитую бархатную куртку и брюки из того же материала с разрезами по швам, перепоясанный алым шарфом, со свисающими концами. На боку сабля в ножнах, звякающая о шпоры. На спине короткое ружье, а в одной руке гитара.
Все это я увидел за один взгляд; увидел и его лицо, когда он оглянулся. Лицо производило неприятное впечатление.
– Кто это, Гаспардо?
– Всего лишь годжиро.
– Годжиро? А кто это такой?
– Парень, который весь день пьет, а всю ночь танцует. Но у которого ничего нет, кроме одежды, что на нем, и лошади под ним; часто и этого не было бы, если бы он расплатился с долгами. Обычно и лошадь и седло краденые; скорее всего так и у того парня, который только что ускользнул от нас. Бьюсь об заклад, Рафаэль Карраско раздобыл свою нечестным путем!