Лицо человечка вдруг дрогнуло. "Надо же, ведь уже две недели стоял как каменный", - подумал про себя Никитин, жадно следя глазами, боясь спугнуть то, что происходило на его глазах. Человек сказал глухо:
- Да не доктор я.
Голос Платона! Никитин вскочил. Захотелось исчезнуть, провалиться куда-нибудь. "Вот дурак, самонадеянный дурак, слепил, сваял!" Он обхватил ладонью подбородок, потёр щетину.
- Нельзя было мне за это браться, простите ради бога. Простите. Я только ещё больнее вам всем делаю, - сказал он.
Он долго решался лепить или не лепить. Решился. А теперь стало страшно. Но как принять то, что случилось? Мозг лихорадочно искал лазейку. Лазейки не было. Перед ним была глыба пластилина. Живая, говорящая.
А Платон раздумчиво и тихо сказал:
- Вы лепите, Алексей Степанович, лепите. Будет во мне что-то от доктора, память такая вот досталась мне, я горд. Будет через меня советы Пётр Иваныч давать. А как иначе, человеки без памяти ведь не могут? Это гены!
Никитин молчал, апатия навалилась, тяжесть неподъёмная. Он видел, как Мюнхаузен ходит между четырьмя другими слепленными и с сомнением качает головой. Но на душе легче стало от слов Платона. Он попытался поддержать, будто хотел заставить улыбнуться Никитина. В этом и правда слышался Пётр Иваныч.
- А рисовать? - тихо спросил Никитин, взглянув на Платона. - Рисовать вы будете на тарелках своих? Вы помните их?
- А как же, - махнул рукой Платон. - Только вот что получится, не знаю.
Он невесело рассмеялся. Человечек был не очень ровен, неуклюж, но доктор Пётр Иваныч виделся в нём отчётливо. Теперь же с голосом и повадкой Платона он был будто его брат, младший.
- Вот здесь, - сказал вдруг Мюнхаузен, решительно промаршировав вниз по батарее к пластилиновой глыбе, - вот здесь стоял Николай. Рядом с ним Кондратьев и Аглая. А дальше, возле Аглаи, старушка.
- В капоре?! - воскликнул Платон. - И мне кто-нибудь опять скажет "Платоша"!
- Не обещаю! - решительно выставил руки вперёд Никитин, пальцы дрожали, не спал уже вторую ночь. - Но буду стараться очень.
- Прядь у вас белая, справа, - сказал барон.
И вдруг снял треуголку, взмахнул ею и поклонился Никитину. Лицо человечка было серьёзным.
"Чёрт, я плачу, кажется, как дурак", - подумал Никитин и неловко прошептал "ну что же вы, зачем", кивнул, не зная, как ещё ответить.
19. Крутите, барон
Николай получился лучше всех. Никитин и лепил его, воспользовавшись подсказкой Мюнхаузена о том, кто, где стоял.
Человек в обычных брюках и свитере, толстом, и - как казалось Никитину всегда, -домашней вязки из той самой настоящей шерсти, колючей и очень тёплой. Таким и был Николай, слепленный мамой.
Человек долго молчал, но по взгляду - не отсутствующему и отчаянному, - было ясно, что это если и не Николай, то точно кто-то из старожилов.
Он ожил вдруг. Никитин даже дышать, кажется, перестал, потом скривился, почему-то стало трудно дышать... и жгло, будто горчичник. Прилепили горчичник и забыли, так бывает. Никитин улыбнулся посиневшими губами - вроде бы отпускает. А горчичник он однажды ставил самостоятельно. Отец с матерью на работе, мама позвонила, сказала померить температуру, что надо бы поставить горчичник, что сегодня дежурство, Алёша, не успеваю, но забегу, может, на час. Он и поставил. И забыл. Потом с заплаткой красной ходил, на физкультуре все ржали... Никитин сидел на полу и смотрел на Николая.
Николай стоял, стоял и пошёл. К глыбе. Долго бродил вокруг неё. Встал на своём месте, сразу у входа, как помнилось ему. Он не знал, где стояла Ассоль, и теперь пытался вспомнить, откуда звучал её голос.
Платон обошёл пласт и встал с левого края.
- Сказку рассказывали отсюда, мне кажется, - тихо предположил оттуда он.
- Какую сказку? - хрипло спросил Никитин, сидя на полу, скрестив перемазанные пластилином руки.
- О море. О камнях, которые греют, - ответил Платон.
Николай посмотрел на него.
Его безжизненное лицо дрогнуло. "О море - это точно она. Стало будто тепло, - подумал Николай. - Как тогда, в поле, когда уже застывал, и наконец забрались под травины эти... Сейчас стало также тепло".
Он вдруг коротко рассмеялся. Подумал, что непривычно в этом румяном невысоком человеке с котелком на голове слышать смуглолицего крупного Платона. И Платон рассмеялся, он понял. Ему тоже было странно ощущать в себе совершенно новые мысли, он даже поймал себя на том, что спорит, спорит сам с собой. Или с доктором Айболитом? Никитин предложил вчера его слепить, как был, - крупнее и в халате, но Платон отказался. "Вдруг тогда не будет слышно Петра Иваныча. Не надо".
А Николай пошёл вдоль ряда новых фигурок, которые никак не хотели откликаться.
- Это новенькие. Откликнутся, - сказал он громко, будто хотел, чтобы они услышали. - Все так сначала. Так странно понять, что ты живой.
Николай замолчал. Его глаза вновь уткнулись в глыбу. Ушёл в себя. Опять повисла тишина, опять Мюнхаузен скорчился рядом с пластилиновой плитой. И опять на том же месте. "Кажется, он сказал, что здесь стояла Аглая", - подумал Никитин.
Он то решал всё бросить, то думал, что восстановит тех, кто получится, тех, кого он слышит. Потому что не мог не откликнуться на эти голоса, они напоминали и напоминали о себе. А потом опять наваливалось сомнение. И он опять смотрел на тех, кто уже готов, и не знал, что делать.