Потом он провожал ее, прогуливались по шуршащему гравию в свете редких фонарей.
И сейчас, в куртке на молнии, в спортивных брюках с белыми кантами, невысокий и даже как будто узкоплечий, с уже наметившимися залысинами, это был совсем другой человек. Она знала, что из цирка ему пришлось уйти из-за какой-то травмы, а еще из-за того, что жена, которую он очень любил, тоже циркачка, наездница, умерла родами, оставив ему близнецов: мальчика и девочку. У циркачек, говорил он, роды нередко бывают неудачными, некоторые даже предпочитают брать младенцев, брошенных родителями, воспитывают их. Так что есть цирковые семьи, он не будет называть их, это не совсем семьи.
Оставшись с двойняшками на руках, он потерялся, хорошо, теща забрала их в деревню, отпаивала разбавленным коровьим молоком, овсяным отваром, и вот – тьфу, тьфу! – дети растут, и он мечтает найти добросердечную женщину, которая полюбила бы их, как своих. Прост он был, как дитя, и уже непрошеная жалость к этим малюткам покинутым вползала в сердце.
Тяжело топая ботинками, пробежали двое солдат в камуфляже, в точно таких, как у того офицера, кепках. Один нес в руке деревянный ящичек цвета хаки, другой был в наушниках и с антенной. А она, если бы даже захотела спросить, ни имени, ни фамилии его не знала, и кто он – лейтенант, капитан, майор? – как-то не догадалась глянуть на погоны, а может, ничего на них и не было.
– Какие у вас красивые глаза! – сказал массовик. – Такое в них сейчас выражение…
– Это вечер хороший, Игорь Петрович. Море, звезды, цикады южные…
– Да нет еще никаких цикад. Холодно. Вы просто себя недооцениваете.
А она подумала, где-то она это читала – когда нечего похвалить, женщине говорят: какие у вас красивые глаза.
Опять, как в прошлые вечера, он стал подробно рассказывать о своих обстоятельствах, то и дело поправляя себя в ничего не значащих мелочах: «Нет, вру!» Он устроился на сезон в этот санаторий, это счастье по нынешним временам: еда, жилье – все бесплатное, а деньги он отсылает теще.
Вновь мимо них, но теперь обратно, пробежали солдаты, один – с ящичком, другой – в наушниках, у каждого в вырезе на груди – треугольник тельняшки. Она посмотрела им вслед и спросила вдруг жестко:
– Ну, а жить дальше как думаете?
Пенсионеры по удешевленным путевкам, тетки в платках, и он перед ними кувыркается. Некоторое время шли молча. Море отсюда не было видно, но слышен был шум неумолчный, и хорошо дышалось соленым ветром.
– Живут же птицы небесные, – сказал он.
– А почему вы согласились сниматься? – спросила Изабелла. – Из любопытства? Кино всех притягивает.
Офицер-десантник, он был выше ее на голову, поинтересовался:
– А кино-то будет?
– Обязательно будет! Этот режиссер такой пробивной… Он, может, и не очень талантливый, талантливые вон без дела сидят, а у него обязательно фильм выйдет на экран.
– Ну, значит, что-то останется, – сказал он, помолчав. Ногу он поставил на бетонный куб, обросший водорослями, локтем оперся о колено, курил, смотрел на море. Когда дым относило в ее сторону, она вдыхала его: такие сигареты курил ее брат.
Небо все было обложено облаками, ни луны, ни звезд, море шумело у берега, но вдали, спокойное, оно светилось.
– Ну что, зайчишка серый? – спросил он. – Озябла?
И спокойно, уверенно обнял ее. И когда он обнял, прижал к себе, теплому, ее стала бить дрожь. Он понял это по-своему, шепнул, дыханием согревая ей ухо:
– К тебе пойдем?
И они пошли. Она покорно умещалась под его рукой. Брошенный окурок рдел среди камней, ветер высекал из него искры.
У нее в комнате, дверь которой закрывалась изнутри на проволочный крючок, дернуть – и отлетит, все произошло молча и быстро. Она была как деревянная, ничего с собой поделать не могла. Потом лежали рядом под байковым одеялом, она старалась не коснуться его ледяными ногами. Он закурил и при свете газовой зажигалки увидел, что в глазах у нее слезы. Этого еще не хватало, не девочка. Он курил, давая время высохнуть слезам, потом начал одеваться, подымая с пола брошенное в спешке. Попадались ее вещи, он вешал их на спинку стула, ох, лучше б не видеть этого.
Она так и не спросила, как его зовут, не в спину же спрашивать, когда он уходил.
Она знала, больше он не придет, прохрустели по гальке его шаги за окном и стихли, и она дала волю слезам, зажимая рот подушкой, чтобы хозяева за стеной не слышали.
Всю душу выплакала.
А чудились ей в юности бунинские женщины: любящие, любимые, такие красивые, благоуханные, чудный свет их глаз, легкое дыхание. Мысленно она примеряла на себя их жизнь. Представить невозможно, что их нет, а есть только то ужасное, что остается в земле. И этим все заканчивается? Но она же видит их, видит, стоит зажмуриться, и они живы.