Выбрать главу
... с отвращеньем Произносилось имя Катилины. К потомству перейдет оно, и будет С ним связано навеки представленье О человеке — смеси всех пороков, В котором сочеталось буйство нрава С ничтожеством душевным и враждою, Презреньем ко всему, что благородно. И никакому подвигу не смыть Клейма, наложенного клеветою...

Юношеский порыв Ибсена не может нас удовлетворить: в его Драме совершенно отсутствует социальный фон, сообщники Катилины представлены ничтожествами, и сам Каталина является лишь одиноким борцом за индивидуальные права человеческой личности, прообразом будущих типических героев ибсеновских драм. Но это внимание к Катилине далеко не случайно со стороны юноши, по-своему переживавшего революционную драму 1848 года.

И эти переживания не были поверхностны — недаром в 1875 году Ибсен снова переделывал свое юношеское произведение. Не случайно и русский поэт, захваченный «тем мировым пожаром, которого все мы свидетели и современники, который разгорается и будет еще разгораться долго и неудержимо, перенося свои очаги с востока на запад и с запада на восток, пока не запылает и не сгорит весь старый мир дотла», вспомнил о заговоре Катилины, этом «бледном предвестнике нового мира». Пусть характеристика Катилины у Блока сделана трогательно ученически, а его попытка подслушать «музыку революции» в Катулловом «Аттисе» и спорна и сомнительна, пусть и у самого поэта не оказалось лебединых крыльев, о которых он так мечтал, — появление этой римской темы после Октября опять не случайность. Революция принудительно вызывала протест против обычной, вошедшей в школьный обиход характеристики движения катилинариев как уголовной корпорации отъявленных преступников и бандитов, возглавленных каким-то демоном всяческих пороков и злодейств.

Катилине действительно не повезло в исторической традиции, переданной нам античностью. Отчасти это объясняется свойствами самой античной историографии. Нельзя забывать большой близости античной историографии к искусству, к belles-lettres. Стремление античного историка к занимательности, драматизации событий, так ярко выступающее в своеобразном приеме вкладывания речей в уста своих героев, к постоянному морализированию и вытекающее отсюда пренебрежительное отношение к аналитическому источниковедению, в связи с весьма вольным обращением с чужой литературной собственностью, накладывают на исторические произведения античности краски, весьма отличные от современных.

Наклонность к художественному изображению особенно ярка у античного историка там, где он пытается дать исторический портрет, или, может быть, эта тяга к историческому портретизированию, к биографизации истории вызывается именно соображениями художественного порядка. И действительно, в сфере исторического портрета античная историография, и не только историография, до сих пор оказывает сильнейшее влияние на современного исследователя пластичностью и выразительностью своих фигур. В «том отношении античные исторические портреты напоминают произведения античной скульптуры, с той только разницей, что последняя, за редкими исключениями, давала канон красоты, а античный историк не связывал себя этим ограничением.

Но эта пластичность и выразительность вовсе не являются гарантией исторической правды. Как античный актер надевал маску и носил котурны, так и фигуры, созданные античной историографией, то щеголяют в маске порока, то высоко стоят на котурнах добродетели.

Разумеется, нельзя утверждать, что античный портретист работал только в черном и белом. Очень часто мы видим и градацию теней и красок. Только не нужно думать, что эта градация реалистична: художественная стилизация, обусловленная классовыми и партийными интересами, и здесь превалирует над конкретной действительностью. Но черное и белое античности особо интересны именно потому, что этот предельный случай наиболее ярко выявляет приемы античного литературного портретиста. Перикл в изображении Фукидида, Сократ в изображении Платона — это один полюс, Катилина в изображении Саллюстия и Цицерона, Нерон в изображении Светония и Тацита — другой.

Можно считать за редкое исключение европейского историка XIX—XX веков, на которого не оказала бы влияния точно изваянная фигура первого министра афинской демократии эпохи ее расцвета, афинского праведника, пьющего цикуту, или римского прожигателя жизни, служившего магнитом для всех натур с преступными наклонностями и сделавшего из пороков чуть ли не непреодолимый соблазн для окружающих, и, наконец, матереубийцы, шута на троне. Разве только отдельные черточки, случайно дошедшие до нас, или прокравшиеся в историческую стилизацию противоречия с основным тоном изображения, диссонируя с господствующими мотивами, заставляют настораживаться и, стирая блестящие краски, находить гораздо более серую и вульгарную, но зато и правдивую действительность. Пожалуй, это срывание покровов может иногда вызвать невольное чувство эстетической жалости, но здесь и проходит водораздел между историей современной и «историей» в античном смысле этого слова.