В конце концов даже в самом языке есть это противоречие. Чрезмерная сообщительность речи заглушает лучшее в ней — зеркальность слова. Вы помните, конечно, стихотворение Тютчева Silentium. Мысль изреченная есть ложь… А как же поэзия, состоящая из речений? Неужели она тоже
ложь, и это чудное стихотворение обманывает нас, как некий критянин, сказавший, что все критяне лгут? Нет, поэзия это не ложь. Она не изрекает мысли, она мыслит образами. Поэзия состоит из речений, возведенных в рыцарское достоинство. Из них ушли весь шум и суета, весь риторический рассудочный элемент внешней цели, накопленный историей в ее великом и жалком царстве слов. Вернулась природа. Лучше всего говорят слова, когда они говорят молча.
В художественной поэзии речь приближается к пластике, архитектуре. Слова ложатся, как хорошо пригнанные камни, язык теряет свою эмпирическую форму, приобретая род автономии. Но это лишь отражение независимого от нас, самобытного существования каждой былинки, «благое молчание» окружающего нас мира. Если поэзия рассуждает, это все же не дискурсивная мысль, выраженная словами, а логос самих явлений. Возможно ли мышление без слов, услышанных по крайней мере одним человеком в глубине его души, без verbum mentis? Возможно, поскольку оно опирается на явления чувственной действительности, на молчаливые образы ее, заключающие в себе реальный смысл. Если это язык, то непосредственный язык вещей, истина, которую, по мысли Фейербаха, можно видеть и слышать, пробовать на вкус и ощущать, вдыхая ее аромат.
Эпилог
Обращаясь мыслью к людям тридцатых годов, я рад, что книга статей Игоря Ильина дает мне повод хотя бы задним числом объяснить читателю действительный смысл литературных символов тех лет и интереса к таким явлениям, как античность, Ренессанс, классический идеал Винкельмана и Гёте, эстетика Гегеля, Бальзак, Толстой… Но самое главное — у меня есть возможность сделать это, которую нужно ценить. Она — большое счастье. Много ли мы знаем о внутренней жизни таких периодов, как XVII столетие, время Корнеля, Расина, Мольера, несмотря на солнечную ясность их гениальных произведений и громадную историческую литературу? Тридцатые годы также имели свою внутреннюю жизнь. Я не сравниваю ее с душой «классического века», но она также нуждается в комментариях.
Независимо от того, что удалось сделать марксистской мысли тех лет, ее положение было исключительным. Старые представления об историческом материализме, сложившиеся еще в последние годы жизни Маркса и Энгельса, несмотря на все попытки создателей этого учения остановить наплыв мелкобуржуазного доктринерства, дискредитировали себя в нелепостях вульгарной социологии. Были и другие, более глубокие причины их внутреннего упадка, но я не буду углубляться в историю политическую и социальную. Достаточно сказать, что эти представления, отчасти не изжитые до сих пор, несли на себе более или менее явный отпечаток господствующего буржуазного сознания конца прошлого века и начала века нынешнего.
То было время позитивизма, примером которого (и не самым худшим) может служить социология искусства Тэна. Наукообразное объяснение каждой духовной позиции внешними условиями, психофизиологическими или общественными, казалось, покончило с традиционными понятиями клас-
сической философии и эстетики — общей основой истины, добра и красоты Господствующее направление буржуазной мысли пр увеличивало относительность и конечность общественного сознания, его разобщение на множество отдельных культур и стилей. Сознание все больше становилось фактом, одним из многих продуктов бытия. В этом направлении развивался и катедер-марксизм, то есть зараженная марксистской фразой часть солидной буржуазной науки, и ультралевая анархо-синдикалистская социология в духе Жоржа Сореля и А Богданова.
Из этой наукообразной объективности (при отсутствии объективной внутренней нормы) рождалось нечто противоположное — столь же преувеличенная субъективность каждой духовной позиции, равно истинной и равно ложной. На этой почве дитя времени — модное неокантиантство играло своими типологиями ценностей и форм, лишенных реального содержания и выражающих априорные схемы сознания. Среди вошедших в привычку схем наиболее характерной была сложившаяся еще со времен Ницше антитеза жизни и стесняющих ее форм интеллекта, культуры, традиций.