— Да нет, — после долгой паузы выдохнул я, — думал я об этом. Вам известны слова Пьера Кюри на заре века?
— Знаю. Ну так его оптимизм боком вышел — атомной бомбой над Хиросимой… Она до сих пор чадит.
— Тот первый, кто взял горящую головешку после грозы — изобрел огонь… думал ли он о последствиях? А если бы задумался?..
Мы подошли к берегу пруда. Мускулистые сосны смотрелись в него. Некоторое время мы молчали. Было тихо, в озерке играла рыба.
— Я не намерен разубеждать вас. Я просто хотел понять и, может быть, предостеречь от излишней легкости. — Мне хочется помочь вам.
— А Зайцев?
— Что Зайцев? Зайцев хороший учсек. На месте. Вас бы я не поменял на него. Вы бы не справились. А к вам он относится вполне пристойно. У него свои заботы. Конечно, он не хватает звезд с неба. Но у него просто другие цели и задачи. Спрашивает, чудак, с подлинной тревогой — это о вас: может, человек болен, может, усталость, нервный сдвиг? Может, установить негласное врачебное наблюдение, чтобы не травмировать? Сдвинутым вы ему кажетесь, не может он в вас поверить. Да и то, — усмехнулся странно, отщелкнул папиросу, она кувырнулась в воду, зашипев, — ведь не всем же, задрав штаны, бежать за вашим бессмертием, Вадим Алексеевич. — И тихо, с хрипотцой: — Я понимаю — вы прирожденный теоретик… и не по тому ведомству затесались… Впрочем, — возможно, для вас еще ведомства не придумали… — И вздохнул: — А умирать кому охота…
Он протянул мне руку, я поспешил подать ему свою, и он с чувством, по-мужски пожал ее.
Я уже вывел несколько устойчивых вечных амеб, подобрав им наиболее комфортабельную среду обитания. Циклы их делений падали на разное время, и мне приходилось быть начеку.
И вот как-то в одну из таких минут Семен Семенович вновь навис надо мной.
Удивительно он все-таки появлялся — всегда «вовремя». Я еще подумал: без соответствующего сигнала Коистанцы не обошлось. Она куда-то выходила и появилась перед самым его приходом. Войдя, сделала мне какой-то обманный знак, будто она предостерегала меня. Но я, разумеется, уже не мог оторваться.
Вот она — амеба уникум! Она сверкала зернышками, как драгоценность. Тридцать с лишним поколений прошли мимо, а она осталась сама собой. Помножили бы вы свои шестьдесят на тридцать, Семен Семенович! А? Я, само собой, не сказал этого, он совсем очумел бы от такого «загибона».
— Вы все-таки гнете свою линию, голуба?! Хоть бы уважили начальство. А то ведь как: я вхожу, а он бросается к своим окулярам. О поколение! — И он звучно высморкался в свой клетчатый платок, похожий на маленькую скатерку.
Я как мог попытался объяснить Семену Семеновичу, что я его уважаю и что никакого злонамеренного желания специально подразнить его у меня нет и в помине, но что не могут же амебы перенести часы своего деления на внеслужебное время. Все это я не очень убедительно и не очень внятно пытался объяснить своему шефу и уверил, что через неделю глава диссертации о нагуле бекона будет лежать у него на столе. Но он только развел свои пухлые руки и выпуклыми добрейшими глазами уставился на Констанцу. Та пожала плечами и улыбнулась. И лицо у нее было, как у кошки, которая только что слизнула пенку. Для убедительности я промолвил что-то вроде, что лучшие привесы дают метисы-ландрис: 734 грамма в сутки, при меньшей затрате корма. Но это не возымело действия.
— Ну что прикажете?.. Нет, голуба, — это Семен Семенович уже обратился ко мне, — решительно говорю вам и в последний раз: приберите отсюда ваших, так сказать, бессмертных амеб. Поймите меня правильно и не заставляйте принимать крайних мер. — Семен Семенович перекачивался с пяток на носки, засунув руки в карманы халата. — В противном случае я все же вынужден буду приказать лаборантке вылить содержимое ваших чашечек куда следует. — И он дернул за воображаемую цепочку. И двинулся на меня. — Нет, ну что это ахинея какая-то. Ведь взрослый человек. Будь я вашим отцом, взял бы ремешок — ей-ей-же… Сами же потом благодарить будете… Сказать кому так… — Он похлопал себя платком по лбу, примирительно посмотрел на меня своими кроличьими глазами с кровинкой на белке. — Ну что вы, голуба? — Он подошел вплотную, взял меня за пуговицу халата. — Да-с!! Сама идея архинелепа. Человечеству и так угрожает перенаселение. Оно растет в два раза быстрее, чем продукты питания. Так что же вы хотите, множить голодные рты в несусветной прогрессии? Неразумно! Преступно! — Он нежно крутил мою пуговицу, и она уже начала поддаваться его усилиям. — Бессмертие, будь оно трижды достижимо, — скажу вам: преступление перед родом человеческим. — Он отпустил пуговицу, чуть отодвинулся от меня, поднял палец: — Пре-сту-пле-ни-е! И никто вам не скажет спасибо! Разумеется, войны не выход. И мы за мир, нам ненавистна и фашистская евгеника и эвтаназия — убиение, так сказать, неполноценных. Но и противоположное абсурдно — две крайности сходятся. Вот что подсказывает нам диалектика… А? Что вы сказали?
— Ничего…
— А смена поколений? Диалектическое отрицание отрицания?
Я, кажется, слишком иронично посмотрел на Семена Семеновича. Он поежился.
— Смена поколений не отменяется. Просто никто не будет умирать, а поколения будут…
Семен Семенович замахал на меня руками:
— Нет, голуба, тысячу раз нет. Старость по-своему прекрасна и не обременительна для человека. Приходит мудрость, покой души, сознание исполненного долга. Со старостью бороться не следует. Это закономерный процесс, он логичен, он необходим человеку… А ваша позиция — чистейшей воды метафизика и идеализм, если не оказать жестче… И в своей лаборатории я не позволю заниматься этой, с позволения сказать, чертовщиной. Так что уж будьте любезны… — И как бы покончив со мной, он повернулся к Констанце, улыбаясь.
Он ушел, а я бросился к микроскопу: все было legi artis[1] — амеба опять сверкала, как драгоценность, продолжала свою вечную жизнь. Оторвавшись, я мельком взглянул на Констанцу. Она смотрела на меня с каким-то оскорбительным сочувствием и почти с нежностью: как смотрят на дефективных детей — но не матери, а посторонние тети.
— Вы тоже думаете, что я потом благодарить буду?
— Не знаю, — как-то странно закашлялась она, будто поперхнулась смехом. — Смешной вы: не умеете вы ладить с людьми.
— Зато вы умеете, — отыгрался я.
— А что здесь преступного?.. Ведь много ли человеку надо? Пару ласковых слов…
— Для любого — ласковые?
— Почему бы и нет. Люди есть люди. Скажи иному, что он хорошо выглядит, — у него на весь день прекрасное настроение; цветет, как маков цвет, и как будто похорошел… и подобрел…
— Нет. Не умею.
— А вы, Вадим Алексеевич, донкихот.
— Это плохо?
— Ну отчего же, — я ничего не имею против донкихотов… Но все же обидно, когда они сражаются с ветряными мельницами.
— Но из меня, надеюсь, вы вить веревки не собираетесь?
— Не собираюсь. — Она вздохнула и как-то сникла, погрустнела. — Хотите, я дам вам один дельный совет?
Нет, не надо. Совета мне как раз не надо.
Все-таки я иногда лучше думаю о людях, чем они есть.
Я не придал значения угрозе Семена Семеновича. На следующий день в чашечках Петри уже не плавали мои амебы, да и самих чашечек не было.
Вытирая полотенцем руки, вошла Констанца.
— Вы? — спросила она, будто не видела, что это — я.
— Чего изволите — бу-ет с-елано? — спросил я.
— Идемте. — Она жестко мотнула головой.
Я все же пошел за ней.
На заднем дворе она отвинтила герметическую крышку старого списанного автоклава. На дне аккуратно были сложены чашечки Петри.
— Возьмите ваших амеб. — Плотно сжала губы и отвернулась.
Это было, наверно, не нужно, но я решил пойти к Володе Зайцеву. Он появился только к концу дня. Он пожал мне руку, как всегда резко оторвав ладонь, будто обжегся. Смотрел на меня прозрачными глазами. Нетерпеливо сопел. Я молчал. Шея его покраснела.
— Жаловаться пришел? Ну так — это с моего согласия.
— Понятно.
— В конце концов, если тебя занимают твои бессмертные проблемы, — есть институты геронтологии. А мы — вете-ри-на-ри-я. И на большее не претендуем.