Он вышел из-за своего укрытия и дубовато прошелся.
— Поставь себя на мое место. Ну?
— Я разорвал бы.
— Ну, знаешь! Некоторым вещам надо давать политическую оценку. Слишком много с тобой возимся, Вадим Алексеевич. До коей поры ты намерен сидеть между двумя стульями?
Он засопел, и полоска шеи, выглядывающая из-под воротничка, побагровела, и все лицо налилось кровью.
— Так! А тебе известно, что Семен Семенович болен? Подозрение на рак.
Получалось, будто именно я довел его до рака.
— Рак чего? — спросил я.
— Не рак, а подозрение на рак.
— Ну подозрение — на что?
— Что-что! Печени!
— Он в больнице?
— Пока дома… У тебя уже выговор есть! Имей в виду… Ну чего ты добиваешься, как полоумный? Полетит к дьяволу твоя диссертация… Ну хоть бы защитил… И мы рассчитывали на твою тему, думали включить в план научных работ института. Могу поручиться, что она не стала бы достоянием грызущей критики мышей. Пойми ты! Чучело гороховое!
Мне показалось, что у него задрожал подбородок, а глаза стали голубыми-голубыми.
— Рак печени? — Я вдруг увидел эту печень, охваченную пожаром, я увидел, как деформируются печеночные клетки Семена Семеновича, выпавшие из-под генетической гармонии, как они мутируют… И болью меня шарахнула мысль: а что, если? Если…
— А что, если? — сказал я, кажется, вслух.
— Что — если? — переспросил он подозрительно и погрозил мне пальцем: Никаких «если»… Мы тут посоветовались и решили дать тебе последнюю возможность, Ограничились понижением в должности. Будешь младшим научным сотрудником. Попотей. Много самостоятельности тебе дали, — он запыхтел, засопел, как еж.
— Спасибо за доверие. Можно идти?
— Идите.
Я повернулся по-военному, щелкнул каблуками и уже взялся за дверную ручку, когда он мне решил сказать еще нечто поучительное:
— Меня просто потрясает твой цинизм… Я вспоминаю одного циника из Андерсена Нексе. Перед тем как повеситься, он зажег канделябры, разделся и повесился у себя под окном голый!
Я до сих пор не понимаю, что он хотел этим сказать. Может быть, то, что он все же читает худлитературу?
Скрюченные морозцем листья струились по мостовой, уползали в подворотни. Я ходил по гулким, еще пустынным улицам. Я вышел из дому за три часа до работы, чтобы подумать. В ритме шагов сами собой возникали мысли, цепляясь одна за другую, уходили… И все о том же. Это была почти шизофрения. Что бы я ни делал, с кем бы ни говорил, о чем бы ни размышлял везде я видел и искал ее — Смерть, которую я должен убить, как Раскольников старуху-процентщицу.
На парадной одного из домов была прибита овальная медяшка, позеленевшая от времеяи. Там я разглядел дату — 1827 год — и по нижней кромке — «Санкт-Петербургское страховое общество».
Черт возьми, стоит домина и ничего ему не делается, а в нем, как в муравейнике, люди — живут и отходят. Стоит себе, застрахованный еще Санкт-Петербургской страховой компанией. А ведь именно камни, как все неживое, разрушаются неумолимо и безвозвратно — превращаясь в пыль и песок. И только живое противостоит этому неумолимому закону разрушения, потому что живое обладает удивительной способностью — каждое мгновение из хаоса творить гармонию. Эволюция увеличила потенциал живой материи, — у человека он во много раз больше, чем у амебы. Но почему он все же падает?
Амебе, с точки зрения стихийной природы, если угодно, даже нужна индивидуальная смерть — это самоедство, — чтобы ее ценой (отдав часть своего тела и, следовательно, энергии) начать новое строительство. Но человеческая смерть не имеет и такого смысла. На уровне человек она вообще, я был уверен, не имеет никакого смысла! Потомкам не нужна смерть отцов и пращуров — если, конечно, они не ждут наследства, не мечтают об освобождающемся чиновном стуле или месте премьера в театре, иди считают несправедливым, что бог не прибрал еще свекровь, бдительно храпящую за шкафом. Но ведь все эти застенчивые страсти дело преходящее. Не век же нам держаться за шкафы и стулья.
Амебы и человеки, человеки и амебы… Я думал о нашем (с Лео) методе задержки жизненного цикла у амеб.
Я уже отчетливо понимал, в чем наш промах. Во всяком случае, стала совершенно очевидна наша с Лео ошибка, когда мы пытались стимулировать жизнь до начала ее угасания. Она в этом не нуждалась! Это все равно, как если бы вздумали лечить аритмию сердца еще до того, как эта аритмия наступила…
Моя мысль перебросилась на Семена Семеновича и на его печень.
Вместо того чтобы отправиться на работу, я отправился в онкологический институт: там заместителем по науке работал Севка Анатольев. Мы служили с ним в армии. Он занимался проблемами происхождения рака, и в его руках была вся экспериментальная часть института.
Посверкивая своими золотыми очками, он подмигнул поощрительно, но R оттеном язвительного сочувствия:
— Давай, давай, может, тебе повезет, и тебе поставят золотой памятник еще при жизни, (Я слышал об этом посуле американцев.)
Как бы там ни было, Севка снабдил меня двумя морскими свинками-близняшками. Одной из них была привита саркома печени. Я притащил их в институт и спрятал в термостатной. Я опасался Констанцы, не зная, как она примет моих подопечных.
Это было вечером. Я ушел из института, но мне пришлось вернуться. Толкнул дверь — заперта на защелку. Смотрю в дырочку, расцарапанную на матовом стекле. Констанца посадила свинку на ладонь и, забавно морща нос, нюхается с ней. А та тянется к ее носу. Шевелит усами от восторга. Потом смотрю: Констанца посадила ее на колени, за ушами теребит. Потом заулыбалась — вспомнила о чем-то? Погрозила пеструшке и захлопнула ее в клегку, а сама достала из сумочки какой-то пакетик — это была халва — и принялась сквозь прутья клетки кормить близняшек. Те хватали кусочки передними лапками, приподнявшись на задних, тянулись и проворно жевали.
Все же я постучал. Констанца защелкнула халву в сумочке, отнесла клетку в термостатную, одернула халат и, сделав холодные глаза, открыла мне.
— Что-нибудь забыли?
— Да.
Я зашел в термостатную и взял припрятанные там до поры женские замшевые туфли — подарок для Лики ко дню рождения. Констанца на днях обнаружила эти туфли…
Я неудачно пошутил тогда: «Ищу Золушку, — вам они, кажется, малы?»
— Да, знаете ли, я примеряла: они мне жмут, — ответила она язвительно и покраснела, отвернулась.
Выйдя из термостатной, я попытался сделать так, чтобы Констанца не видела коробки, висевшей на моем пальце, но это было наивно. Она тем более ее заметила. И тогда, все еще двигаясь боком, я спросил ее: как мои свинки?
Она снисходительно пожала плечами, устало и очень понимающими глазами посмотрела на меня.
— Вадим Алексеевич… — И вздохнула: — Мне очень нравятся ваши морские свинки. — Ее лицо вытянулось, остро выступил подбородок, и в глазах появился кошачий холодок. — Только ведь для вашей диссертации о нагуле беконного мяса нужны совсем не морские свинки.
И вышла из лаборатории.
А дома меня ждал сюрприз — Лео.
Лика выскочила открыть мне дверь, — я любил, когда она меня встречает, и потому позвонил. Она была необычайно оживленна и, вопреки своей обычной сдержанности, обвила мою шею, расцеловала, громко восхищаясь подарком, тут же надела туфли, сбросив с ноги старые, и, немножко приторно-просяще заглядывая в глаза, сказала:
— А у нас уже гость.
Я понял сразу, что это — Лео. Он предпринял очередную атаку.
— Ну, не серчай, старик, — сказал он, слоново ступая мне навстречу. — Я тоже хочу верить, что нас постигнет удача. Но надо все-таки отдавать себе отчет, что человек не протозоа. Он отличается от амебы, как счетно-решающее устройство от лаптя. Надо рассчитать свои силы и сосредоточиться на целесообразном.
Он поднял стопку и придвинул мне другую.
— Да; правда, выпейте и не портите дня моего рождения, — сказала Лика и налила себе.
И все мы выпили. Только я сказал, упрямо напрягая губы:
— Каждый — за свое.