Выбрать главу

— За свое пьют только те, кто себе на уме. И еще упрямцы, — сказала Лика нестрого и погладила меня по голове.

— Хо. Упрямцы, Джордано Бруно… Пойми, старик, век безрассудных аффектаций прошел. Сейчас все всё понимают. Науку шапками не закидаешь. Мы — дети атомного века. Наука и точный расчет лишают нас мнимой красоты бессмысленных поступков и бессмысленных жертв.

Он ждал от меня каких-то слов, но я молчал. И тогда он положил свою тяжелую и ленивую руку на мое плечо и сказал:

— Я, честно, хочу быть тебе полезным. Только, хо-хо немножко трезвости. Напрасно ты на меня ощерился. Давай-ка хлопнем по стакашку — за союз бессмертных… И вы, Лика, поддержите коммерцию.

— Нет, — сказал я.

Это «нет» как будто сказал кто-то за меня. Я даже сам удивился. Но что я мог поделать. Он мне протягивал руку, и я мог бы, в конце концов, с ним работать, — разве мало вокруг нас людей, которые нам неприятны, но мы вынуждены с ними работать.

— Нет, Лео, — сказал я. — Мне не хотелось бы, чтобы в этом союзе были трезвые роботы, которые заранее все понимают и живут по принципу — умный в гору не пойдет, оставляя себе в виде охранной грамоты неверия кхмерскую кошечку.

Тут в прихожей стали раздаваться звонки, приходили гости-артисты и режиссеры из Ликиного театра, поклонники ее таланта. И теперь, когда за праздничный стол рассаживались совсем обычные смертные люди, наш спор выглядел бы странно, и мы включились в общую кутерьму.

Мы поздравляли Лику с тем, что она родилась именно в этот день, здесь же, за столом, играли в испорченный телефон — это было очень смешно и шумно. Потом откуда-то появилась гитара, и Галя Балясина, чем-то похожая на молодую Пьеху, только пухлее, — прима Ликиного театра — стала петь Вертинского. Она прислонилась спиной к стене, и по плечам ее стекали выкрашенные почти до седины тощие волосы. Она пела с обвораживающей тоской:

Ваши пальцы пахнут ладаном,А в ресницах спит печаль,Ничего теперь не надо вам,Ничего теперь не жаль…

Включили магнитофон, кто-то пошел танцевать.

Из общей сумятицы мой слух выхватывал фразы, обрывки разговора:

— Не скажите — очень даже приятная пластика — в японском духе.

— Амеба не так уж примитивна, как вы думаете.

— Да, представьте себе — тридцать четыре минуты сидел в йоговской позе удава, и где? — в публичной библиотеке…

— А как же все вокруг?

— Никто ничего не заметил…

— Вообще люди делятся на борцов, болото и предателей.

— А не дернуть ли нам по рюмашке?

— Трудно выдумывать, когда точно не знаешь.

— Тюлькин придет к тебе в гости, а ты будешь чувствовать, что не он, а ты у него в гостях.

— А в общем, ребята, надо взалкать, взъяриться и выйти на стезю.

— Я думаю, ну зачем ей эта шубка? Старая уже.

— Шубка?

— Да нет, она сама — выдра, из ума уже выжила.

— Да, кстати, что делать со стариками, которые заедают жизнь молодых?

— Экстирпировать.

— Это вы серьезно?

Попив чаю с лакомыми кусками от огромного торта, в который было воткнуто множество коптящих красных восковых свечей, гости быстро собрались и ушли. Лео пошел провожать какую-то «актрисулю», — как он доложил в прихожей.

А ночью, усевшись на кровати и подтянув колени к подбородку, Лика говорила:

— Лео — щенок, мальчишка. И ты напрасно что-то такое думаешь…

Я ничего такого не думал, но ведь у женщин всегда так: если порвался где-нибудь там чулок, она непременно поднимет подол и смотрит — а не видно ли? — и тогда все начинают замечать, что у нее и в самом деле что-то неладно…

Я молчал, ожидая, что она еще скажет. Но она сказала совсем другое:

— Димушка, ты должен понять — нельзя же так: надо и о жизни думать… Ну что ты будешь иметь от этого бессмертия?.. — Я, очевидно, посмотрел на нее слишком ошалело, потому что она тотчас же поправилась: — Да нет… я ничего не хочу сказать, но ведь… если ты чего-то хочешь сделать, достичь в жизни… Нужно, ты сам понимаешь, — нужно обеспечить тылы… Ну, защити ты эту несчастную диссертацию… Я не о себе даже думаю, но — и о себе… Ты любишь говорить об эгоизме… — Она замолчала, собираясь с мыслями, что ли, и я молчал, потом она опять заговорила: — Ты любишь рассуждать об эгоизме, но когда это относится к другим… Почему я одна должна обо всем заботиться своевременно заплатить за квартиру, за свет, за газ, подумать о твоем зимнем пальто? В чем ты нынче будешь ходить? Да это все проза. У меня ноги мерзнут, а тебе все равно, — мне нужны сапожки… Я устала думать…

— Ну потерпи немножко, милая, — сказал я незначащую и бессмысленную фразу. Потом уж совсем, по-видимому, некстати спросил: — Как там у тебя — как с Офелией?

Лика попросила передать сигарету — она вообще-то не очень курила (садится голос), но ночью иногда это себе позволяла.

Она закурила.

— Мне поручили Гертруду.

— Непостижимо.

— Вот опять ты — со своей колокольни. Разве нас спрашивают! На то режиссер. Ему, говорят, виднее. Он видит в целом. Кому… что… как…

— Да, — сказал я и больше ничего не сказал.

Когда Лика уснула, я долго еще лежал во власти копошившихся во мне мелких дум. Конечно, Лика была права по-своему, но что я мог сделать, — я не мог думать, как она. Или как она хотела бы, чтобы я думал… Сон совсем разгулялся, Я встал и вышел на улицу.

В эту ночь с большим опозданием выпал мокрый снег.

Было бело-бело, чисто-чисто… И тихо. Поразительно тихо. И только слышно было, как идет снег. Он падал крупными медленными снежинками. Было пустынно-пустынно.

В окнах — темнота и глухота. Что-то там, за черным блеском? За занавесками, тюлями и гардинами? Беспомощные, как дети, там спали люди. Спали все. Спал весь город, укутанный первозданным снегом. В белом снежном дыму. Они были беспомощны, как мертвые, но они были живые и рождали в душе нежность, как спящие дети.

Мирно посапывая или похрапывая, там спали мужья, подложив свои крепкие руки под головы жен, спали жены, умостившись на плече мужа. Спали в своих кроватках с высокими сетками дети. Спали подростки, вскрикивающие от вдруг осознанного (в ночи наедине с самим собой) ужаса небытия, и старики, успокоившиеся и приучившие себя к мысли — чему быть, того не миновать. Спали беспомощные люди в громадных домах.

Проходя мимо их окон, я чувствовал себя волшебником, и как хотелось, совсем как-то по-детски хотелось, даровать им бессмертие. Явить чудо. Но я знал: если бы даже и мог, они не приняли бы от меня этого. По разным причинам. Но причиной причин была сама она: некоронованная власть смерти, на которую не только никто еще на посмел поднять руку, но даже никто не помыслил… И молились ей в храмах и лабораториях.

Была тихая ночь, окутанная дымом первого снега. Вся запеленатая в какие-то тончайшие шлейфы. Я шел по белой улице с черными окнами, с таинственной немотой черных комнат. На одном боку Земли спали люди. Небытие на несколько часов опустилось над ними…

И когда я вернулся домой, Лика тоже спала — раскрытая, разметавшая руки, беспомощная, как подросток. Она проснулась, поднялась на локтях, спросила чуть испуганно;

— Ты сердишься? — И добренькое, молитвенное плеснулось в ее широких ночных глазах.

Эта запись была своеобразной партитурой симфонии, которую можно было назвать «Ритмы печени морской свинки». Я попробовал затем «проиграть» их на биомагнитной ленте. Это была стройная синкопированная музыка типа блюза. Во всяком случае, в ней, были четкие ритмы и приятная мелодия. Совсем по-другому, стерто и невыразительно звучала запись больной печени, — это был сплошной размытый диссонанс. Я попытался сложить две партитуры, надеясь, что здоровая подавит больную. Так и произошло, и все же гармонии не было — что-то дребезжало, квакало, шипело. Собственно, я предвидел, что так оно и будет. Ведь с амебами было нечто подобное. Я сопоставил графические кривые больной и здоровой печени, наложил одну на другую и понял: надо из биополя здоровой печени вычесть биополе больной и ту оставшуюся частоту индуктировать на раковую печень — как компенсацию ущерба.

Мне нужны были математики, мне так нужны были математики! И я подумал: а почему бы мне не пойти к ним самому?