Когда ложились спать, Лика шепнула мне, что со мной ей неловко. Чтобы я лег отдельно. Раньше ей не было неловко. И при Лео она ложилась со мной. Я постелил ей на широком диване, где сам спал обычно. Для нас с Лео притащил две охапки сена.
Была теплая ночь, в пакгаузе было душновато, и я открыл створки окна. Вскоре к нам заглянула высокая луна в ореоле. Она ярко горела в расшитом россыпями звезд августовском небе.
Пахло смолой, сеном, потянуло прохладной сыроватостью и сладковатым запахом болотных трав и водорослей. Лео быстро засопел, похрапывая, на его полнощеком рыхловатом лице бродило благодушие, полные губы почмокивали, могучее плечо и рука красиво выпростались из-под шерстяного голландского пледа. Я поймал себя на том, что смотрю на него как бы глазами Лики. Я чувствовал, что она, затаясь, не спала. Луна еще не коснулась ее. В темноте лица ее не было видно.
Я задремал.
Они уехали утренним поездом, а еще через день я получил телеграмму: премьера откладывалась на конец месяца.
Эти дни до премьеры — до того рокового дня, когда я увидел ее в последний раз, я все занимался обдумыванием, как лучше обеспечить надежность самовоспроизведения. Надо было заказать несколько прозрачных чанов, наполнить их биоплазмой, содержащей все необходимые компоненты: аминокислоты, нуклеоиды, микроэлементы. Несколько чанов — как несколько запасных «яиц»: если бы я не вылупился из одного по какой-то причине, то другое должно было служить страховкой, если бы и второе подвело, проекция переключилась бы на третье. Такая система, обеспечивая надежность, напрочь исключала появление близняков, чего я инстинктивно боялся больше всего.
К тому времени я уже приглядел прибрежные гипсовые пещеры, которые, по-видимому, в давние времена использовались обитателями средневекового монастыря как отшельничьи кельи. Из его развалин к пещерам шли подземные ходу. В одной из таких пещер я собирался установить по кругу семь чанов, а в середине — телеголопроектор. Само же мое «Я» могло транслироваться с пластинки, удаленной на расстояние до ста километров. По расчетам Кота, для передачи могла быть использована коллективная телевизионная антенна обычная антенна, крестами торчащая на наших домах…
…Ртутная гладь канала. В ней зыбко колышутся истонченные перистые облачка. И скользит тонко, то и дело забираясь под перышки облаков, легонькая сережка луны.
Мы идем с Ликой из театра. Я долго ждал ее у подъезда, пока она разгримировывалась. Все боялся, что подойдет Лео, которого на «генеральной» почему-то не было.
Она меня вызвала телеграммой.
Стучат ее каблучки, отражаясь эхом от сумрачных уснувших громад домов, нависающих тенями над каналом. Фонари уже притушили.
Я не держу ее под руку. Я чувствую ее плечо. И она доверчиво прижимается ко мне. Мне хорошо, и, кажется, ей тоже.
Она недовольна собой и жалуется: Гертруда, конечно, не ее роль. Возраст она преодолела — вжилась в сорокалетнюю женщину. Но все же ее подлостью, жестокосердием она проникнуться не может — ее Гертруда слишком расплывчата… Я утешаю, говорю, что хорошо иногда сыграть что-то совсем не похожее — для «преодоления материала», переступить себя… Она поддается моим утешениям, она ловит, их прямо кончиком носа. Она мне признательна.
— Только ты меня понимаешь, — говорит она и благодарно снизу вверх заглядывает мне в глаза. — Ты не думай — все это неправда. Я — о Лео. Я знаю — ты думаешь… Я твердо поняла: у меня есть только ты!
Она склоняет голову к моему уху. У меня счастливо кружится голова.
Так мы идем — рядом. И мне не хочется, чтобы кончилась эта неправдоподобно прекрасная ночь. Так бы идти и идти, и чтобы конца не было этой дороге, — плечом к плечу…
Проснулся Дим внезапно — из-за дома бил луч восходящего солнца. От Диминого шевеленияскрипнули железные ободья качелей. Он вытер лицо ладонью, встал, ежась от холода, передернул плечами, потянулся. Одна нога была как не своя — затекла и свербила мурашками. Теперь она отходила, теплела и оживала.
Нет, в такую рань к Коту было идти неловко, но и сидеть было холодно и тоскливо. И Дим опять пошел по пустым еще улицам, залитым торжествующим утренним солнцем. Распушив усы, ползали поливальные машины. На деревьях сверкали капли.
С утра Кота на работе не оказалось: «Пошел к цитологам — в соседний институт».
И опять Дим пошел бродить.
И опять ему навстречу текла людская река. Бесконечная вереница очень похожих и очень (слава богу!) непохожих мужчин и женщин, которых он никогда еще не видел и, может быть, не увидит никогда.
…А толпа все текла и текла — из прошлого в будущее, из одного десятилетия в другое, из столетия в столетие.
В общем потоке проплывали несколько необычайные группки иностранцев. За то время, что Дима не было на этом свете, их еще прибыло в общем потоке прохожих. Их можно узнать не только по говору — главным образом по каким-то «не нашим» выражениям лиц (и даже затылков), кажется, более жестковатым и любезным, по одежде, изысканно простоватой или излишне экстравагантной. Но в общем-то, в общем-то и они сливались в многоцветном и однородном течении человеческой реки, воды которой, собираясь из многих ручейков, постепенно стекались в половодье человечества…
…Кот сидел, уставив взор в блуждающие глаза электронного шкафа. Лицо его было созерцательно-трагично.
Бородка пламенела, как детский флажок. Она призвана была компенсировать полное отсутствие волосяного покрова на голове. Кот начисто не воспринял появления Дима — он, истинно, пребывал в другом измерении. В фазовом пространстве.
— Старик, — позвал Дим немножко наигранно, сам уже пугаясь своего появления.
Кот похлопал себя по бывшему ежику, вызволяясь из своего дремучего состояния.
— Привет, старина, где ты пропадал?
У Дима отлегло от сердца.
— Было тут всякое.
Кота вполне удовлетворил ответ, он мотнул головой, предлагая стул. Дим сел, а Кот, оторвав листок календаря, остервенело стал наносить какие-то формулы.
Машина тихо что-то бормотала, вздыхала, посвистывала.
Так продолжалось минут двадцать, Кот был мученически сосредоточен. Наконец он поднял оторопелые глаза.
— Посчитать?
— Посчитать, Любит, не любит, плюнет, поцелует, к сердцу прижмет… Посчитай. Выведи алгоритмы.
— Вас понял. Бузделано. Без трепа, — именно этим я сейчас и занимаюсь — эмоциями. И думаю, как бы вообще обойтись без них…
Он немного пожевал свою бороденку.
— Понимаешь, я пытаюсь теперь отфильтровать эмоции. Может быть, я уберу отрицательные — боль?.. Ведь на кой лях она? Страдания?
— Думаешь?
— Черт его знает — хочу попробовать. Вообще покрутить. Может быть, оставлю одно рацио — per se.[2] В чистом виде. Впрочем, это, видимо, бессмыслица. Я думаю — бессмыслица. Хотя бы потому, что интеллект вообще неотделим от эмоций. Нет мозга без тела, которое тоже мыслит… Вот уж не хотел бы, чтобы после смерти моего тела оставили жить голову: жизнь головы без тела ущербна именно интеллектуально. Да, в первую очередь… Поэтому бессмертие духа неотделимо от бессмертия тела…
— Ах, старик, ты все о своем бессмертии… Но увы — чем долговечнее плоть, тем хуже для интеллекта. Ну живет какой-нибудь Михаил Степанович… С годами создает свою концепцию… Коснеет в ней, как улитка в своей раковине… Амортизация ума слишком дорого обходится обществу.
— Значит со… скалы, как древние своих немощных старцев?
— Не ерепенься: чтобы обновить ум, надо его сначала уничтожить… Не зря ведь мать-природа ничего или почти ничего не делает, чтобы передать знания по наследству. Смерть — охранительный рефлекс вида.
— Я уверен, что интеллект со временем возвысится до такой степени, что безболезненно сможет опровергать самого себя, — просто сегодня на это ни у кого не остается ни сил, ни времени… И именно смерть, которая постоянно гнездится в подсознании, и есть первопричина консерватизма интеллекта!
О… апперкот!
Они давно уже покинули вычислительный центр. То есть это мягко сказано: по причине позднего времени их попросту попросили и опечатали дверь. Дим намекнул Коту, что рассорился с женой, и Кот пригласил его к себе, в свою холостяцкую квартиру.