Случалось, баккалауро являлся мрачным на простейший зачет, высиживал в грозном молчании час или два, вслушиваясь в ответы, внезапно вставал и уходил. «Не подготовлен… Не смею отнимать драгоценное время…» Бывало, он резался не на жизнь, а на смерть с самыми свирепыми экзаменаторами, забрасывая их парадоксами, дерзил, говорил резкости и уносил всё же с поля боя завоеванную в битве пятерку. И когда его кидались поздравлять, сердито цедил сквозь зубы: «А, это все — чепуха!» Его давно уже перестали спрашивать: «А что же — не чепуха?» Если кто-либо новенький задавал этот вопрос, Шишкин прожигал его насквозь огненным взглядом. «Закись азота!» — с маниакальным постоянством, сразу утрачивая чувство юмора, бросал он. Так к этому и относились: «Пунктик!»
Черты его личности открывались нам постепенно и не вдруг: так дети подбирают картинки из причудливо вырезанных деталей. Узнали, что живет он где-то у черта на куличках, на Малой Охте или за Невской лаврой, снимает угол у хозяина. Нельзя понять: то ли он за стол и квартиру консультирует этого хозяина — гальванопласта и никелировщика, то ли договорился и в его мастерской проводит какие-то собственные опыты… И — чем дальше, тем больше — всё, что нам удавалось узнать о нашем Шишкине, пропитывалось дымкой какой-то таинственности.
На моем личном горизонте он некоторое время маячил вдали, «в просторе моря голубом». И вдруг, в роковой день, крайне заинтригованная Анна Георгиевна прошептала мне в прихожей:
— Павлик, вас там кто-то дожидается… Кто это?
Я заглянул в щелку:
— Это? Баккалауро… Шишкин!
Ее глаза недоуменно округлились, но ведь сверх сего я и сам ничего не знал.
Венцеслао сидел на утлом диване моем, пребывая в перигелии, в лучах отеческой любви. На столе стояла корзинка от Елисеевых с разными «гурмандизами». Рядом красовалась бутылка хорошего вина, а владелец всего этого изобилия, аккуратно сняв ботинки, оставшись в новеньких шелковых носках, уронив на пол газету «Речь», дремал в задумчивой позе с таким видом, точно привык тут дремать уже много лет.
С этих пор его постоянно можно было встретить у меня: на Можайской, 4, он стал… Ну нет, это было бы неверное утверждение: своим он стать не мог нигде. Таким своим может оказаться разве лишь страус в стаде быстроногих антилоп: бежим вместе, но вы млекопитающие, а я — птица!
Среди нас он выглядел марсианином. Анна Георгиевна скоро пришла к мысли, что он пришелец из мира четвертого измерения: она почитывала романы Крыжановской-Рочестер, не к ночи будь таковая помянута… Мило общаясь с нами на некоем определенном уровне, он ни когда не позволял с собой никакой фамильярной близости.
Скоро с разных сторон до нас стали доходить самые странные и маловероятные россказни о нем, о Шишкине. Он не подтверждал и не отрицал даже самых неправдоподобных сплетен. Но странно, если недоверчивые скептики брались от случая к случаю проверять любую та кую околесицу, всякий раз оказывалось: да, так оно и было! По меньшей мере — вроде того…
В институтской канцелярии, как во всех институтах, и тогда работали дамы. Через них стало известно: Венцеслао Шишкину сам Дон-Жуан де Маранья в подметки не годится.
Вот, скажем, лишь год назад кто-то по оплошности порекомендовал его на лето репетитором в чопорную баронскую семью Клукки фон Клугенау. Против желания баронессы, заменив собою внезапно заболевшего учителя из Петер-шуле, он отправился куда-то под Пернау, в баронский майорат. Фрау баронин поначалу видеть не желала этого неаполитанского лаццарони: «Эр ист цу малериш фюр айн Лрэр…»[3]
А месяца через два — взрыв. И фрау баронин, и восемнадцатилетняя баронссерль — Мицци без памяти влюбились в этого страшного человека. Фрейлейн бегала на набережную с намерением утопиться. Матушка будто бы приняла яд, но баккалауро недаром был химиком: он спас ее каким-то подручным противоядием. Генерал Клукки рвал и метал, но не на «негодяя», а на своих дам: негодяй, по его словам, вел себя, как подобает дворянину, хотя в чем это выражалось, до нас не дошло.
Утка? Да как сказать? Не на сто процентов. Нам всем был знаком массивный и по-немецки аляповатый золотой портсигар Венцеслао, в виде этакого полена, в трудные дни он охотно предоставлял его нуждающимся для залога в ломбарде.
Так вот, внутри этой штуковины готическим шрифтом были под баронской коронкой награвированы два имени — «Катарнэ» и «Мицци»…