Не знаю, долго ли росло зеленое облако, много ли газа выпустил Венцеслао: на манометр мы не глядели, куда там!
Едва первые глотки воздуха, насыщенные всем этим, влились в мои легкие, я перестал быть самим собой. Блаженное головокружение заставило меня закрыть глаза. Нежные, неяркие радуги поплыли перед ними, в ушах зазвенели хрустальные звоночки… В терцию, потом — в квинту. В квинту, Сережа, лучше не спорь! Они слились в простую и сладкую мелодию — флейтовую, скрипичную. Вроде прославленных скрипок под куполом храма Грааля в «Парсифале» у Вагнера.
Одна нота выделилась, протянулась, понеслась, как метеор, как ракета, крутой параболой, всё дальше, дальше, всё выше в зеленый туман… Захотелось как можно глубже, полнее вдохнуть, вобрать в себя всю ее радость, всё ее счастье, весь ее бег… Я вздохнул полной грудью… Звук лопнул ослепительной вспышкой, и — как будто именно в этот миг — я открыл глаза…
Он был прав, этот Венцеслао: я не лежал на полу, не сидел на стуле, даже не стоял. Жестикулируя и громко говоря, я шел в этот миг от стола к окну, — шел уверенно и прямо, не шатаясь, не хватаясь ни за что руками. Шел так, как люди с помраченным сознанием не ходят…
Примерно с четверть часа (не секунды! — кто-то из Коль умудрился всё же засечь время) нас держало в плену это новое, никому до того дня не известное состояние сознания. Все эти минуты мы двигались, говорили, жестикулировали — следовательно, не были «в беспамятстве»… Ничто в тесной, загроможденной большим столом комнате не было разбито, сломано: ни опрокинутой рюмки на скатерти, ни разлитого бокала… Значит, живя в своем удивительном отсутствии, мы всё время действовали разумно. Мы сознавали что-то. Спрашивается — что?
Потом мы — все разом! — очнулись. В комнате ничто не изменилось, разве только воздух… Воздух стал таким прозрачным и целебным, как если бы, пока мы отсутствовали, кто-то открыл окна навстречу упругому морскому ветру, не на крыши, между Можайской и Рузовской, а на океан, плещущий вокруг благоуханных тропических островов… Новым был, пожалуй, и свет лампы голубоватый, милый, ласкающий глаза… Или он нам таким показался?
В этом ясном свете, в этом чистом воздухе у конца стола на прежнем месте сидел Венцеслао Шишкин и смотрел на нас тоже так, словно ничего не случилось.
И если бы рядом с ним на мраморном самоварном столике не стояла, растопырив черепашьи ножки, та самая бомбочка, — каждый из нас поклялся бы, что ровно ничего и не произошло.
Тем не менее баккалауро-то знал, что это не так!
— Ну, господа, — что же? — произнес он несколько фатовским тоном, тоном модного профессора, показавшего публике эффектный опыт и теперь ожидающего аплодисментов. — Как вы себя чувствуете? Присаживайтесь. Обменяемся впечатлениями. Что каждый из нас ощущает?
«Позвольте! — мелькнуло у меня в голове. — Так а он-то что же? Или на него это не подействовало? Или и для него всё ограничилось лишь коротким выключением из жизни? Что каждый из нас ощущает? А что ощущаю я?»
Мне было просто легко дышать: удивительно легко, неправдоподобно! Даже дым от шишкинской папиросы казался дымом от лесного костра где-нибудь над вольной рекой, а не вонью от «Пажеских» фабрики «Лаферм»… Ясная незнакомая сила вливалась в мои легкие, пропитывала всё тело, трепетала в венах, звала, требовала… Чего?
Я бросил взгляд вокруг и встретился глазами с Лизаветочкой. Она сидела теперь на низенькой табуретке у окна, откинувшись спиной к стене, уронив руки свободным, спокойным жестом. «И взоры рыцарей к певцу, и взоры дам — в колени…» Живой незнакомый румянец играл на ее щеках, никогда не виданная мною улыбка — такую можно встретить только на лицах у художников Возрождения, — полнокровная, торжествующая улыбка женщины в расцвете нерастраченных сил волнами сходила на ее лицо, новое, невиданное мною, нынешнее…
«Господи, какой идиотизм! — вдруг с нежданной и непривычной самораскрытостью ужаснулся я сам в себе. — Чего же ты ждешь, тряпичная душа? Чего вы боитесь? Как можно хоть на час откладывать собственное счастье? Иди сейчас же… Скажи всё… И тете Ане, и ей, ей прежде всего!.. Ведь так же можно упустить жизнь, свет, будущее…»
Где-то далеко-далеко шмыгнула мысль: «Ты с ума сошел! Это же оно и есть — его газ! Разве можно?..», но могучее чувство подхватило меня, повернуло лицом к окнам, к собравшимся, к миру… Я раскрыл рот. Я поднял руку. Я шагнул вперед… Но тут — совершенно неожиданно — меня опередил дядя Костя. Инженерных войск генерал Константин Флегонтович Тузов…
Генерал оказался, по-видимому, более энергичным «реципиентом» этого газа, нежели все мы. Я изумился, когда он вдруг крякнул на своем стуле. Я не узнал генерала. Фельдфебельский нос его шевелился от возбуждения, рыжие усы топорщились. В маленьких глазах под мощными бровями вспыхивали небывалые огни.
— Эх! — крякнул он вдруг и махнул рукой, «была не была», обращаясь к Анне Георгиевне. — Слушай-ка, чт я тебе скажу, Нюта!.. Смотрю я вот сейчас, знаешь ты, на них… На именинницу нашу дорогую, да на Павла свет Николаевича вот этого… Смотрю, говорю тебе, и думаю: «А ведь — дураки! Ох, дуралеи!..» Ну чего они ждут? Что хотят выиграть, объясни мне это? Гляди: оба молоды. Гляди: оба — кровь с молоком, веселы, здоровы, жизнь кипит!.. Хороши собой оба. Так объясни ты мне — чего же им, болванам, не хватает? Молчи! Отвечай мне сама, Лизок! Прямо, не виляя, по-военному… По сердцу тебе сей вьнош честнй? П сердцу! Замуж — пора тебе? Скажу сам: давно пора! Так чего же вам прикидывать, чего скаредничать? Кому это нужно? Живете бок о бок, во цвете лет… Так что же вы?
По комнате пробежал как бы электрический разряд — испуг, трепет, возмущение, согласие… А Лизаветочка… Нет, Лизаветочка не опустила снова глаз в колени, как сделала бы вчера, как сделала бы час назад. Она не вспыхнула, не упала в обморок, не выбежала в прихожую… Она вдруг выпрямилась, подняла голову и большими, широко открытыми глазами уставилась на дядю.
— Да, дядя Костя, — негромко, но очень внятно проговорила она, чуть-чуть бледнея, и Раичка Бернштам заломила руки в уголку на диване, впившись в подругу с жадным восторгом. — Да… Ты — верно… Только… Павлик… Он — не нравится мне, дядя Костя… Я… Я… люблю его, дядя Костя…
…Бог весть, что вышло бы из этого, если бы мы могли в тот миг говорить, соблюдая очередь, последовательность, слушая друг друга… Страшно подумать, до чего мы договорились бы в ту ночь… Но сразу поднялся такой шум, такая неразбериха вопросов, признаний, восклицаний, торопливых ответов, смущенных взрывов смеха, всхлипов каких-то, что… Всё смешалось в доме Свидерских!..
— Браво-брависсимо, дядя Костя! — вскочил со своего стула который-то из двух Коль. — Пррравильниссимо, старый воин! Мы всегда хорошо думали о вас, хоть вы и арррмейский генерал… Только… Ну что тетя Анечка в этом понимает? Вы меня, конечно, извините, тетя Аня, дорогая… Я очень… Очень я у… уважаю вас, — глаза его выпучивались всё сильнее, пока он, сам себе не веря, выпаливал эту тираду, — но… тетушка! Да ведь вы же запутались, устраивая Лизкино счастье… Ну что вы ей готовите? Кого? Старика с денежным мешком? Этого косопузого грекоса? Папаникогло этого? Губки и рахат-лукум в Гостином дворе, в низку? «Ах, Фемистокл Асинкритович, мы вас ждем, ждем…» Кто ждет? Она? Лизка? Чего ждет? Рахат-лукума его, халвы его липкой? Да как же вы не видите!..
У Анны Георгиевны и без всякого эн-два-о глаза были на мокром месте… Губы ее сразу же задрожали, подбородок запрыгал, слезы полились по щекам… Она рванулась было к дочери. Но генерал Тузов, оказывается, еще не кончил.
— Что? — загремел он, вырастая над пустыми бутылками, над мазуреками и тортами, как древний оратор на рострах. — Деньги? Чепуха! Молчать! Лизавета! Я тебя люблю, как родную дочь… А, да какое — как родную! Ты — и моя Катька! Туфельки номер тридцать три, два фунта пудры в неделю, «хочу одежды с тебя сорвать…» Я тебя люблю, не Катьку! Слушай, что я говорю. Сам был глуп: женился по расчету… Стерпится-слюбится, с лица не воду пить, — мерзость такая!.. Подло упрекать? Весьма справедливо-с: достойнейшая дама, генеральша в полном смысле… Имеем деток: дети не виноваты!.. Но сам-то я, старый дурошлеп? Я-то чего ради душу заморил? Чем я теперь жизнь помяну, ась? Надечкиными «Выселками», семьдесят две десятины и сорок сотых, удобица и неудобица, рубленый лес и кочковатое болото, будь они прокляты: на генеральном плане так обозначено! Никого не слушай, Лизавета! Любишь — иди на всё! Не любишь? В старых девках оставайся, коли на то пошло, только…