Выбрать главу

Утка? Да как сказать? Не на сто процентов. Нам всем был знаком массивный и по-немецки аляповатый золотой портсигар Венцеслао, в виде этакого полена, в трудные дни он охотно предоставлял его нуждающимся для залога в ломбарде.

Так вот, внутри этой штуковины готическим шрифтом были под баронской коронкой награвированы два имени — «Катарнэ» и «Мицци»…

Уверяли, будто однажды, посреди чемпионата французской борьбы в цирке «Модерн», когда не то Лурих, не то финн Туомисто вызвали желающих испытать счастья, из рядов поднялся чернобородый студент-технолог и принял вызов. Матч Лурих — студент в маске будто бы состоялся и закончился вничью. Купчихи в ложах сходили с ума, Николай Брешко-Брешковский напечатал в «Биржевке» хлесткий фельетон «Стальной бородач», а скульптор Свирская долго умоляла Венцеслао позировать ей для вакхической группы «Нимфа и молодой сатир»… Баккалауро отказался.

Мы бы рады были не верить такой ерунде, но вот однажды…

Мы — я, Сережа (вот он!), еще двое-трое студиозов, баккалауро в том числе, — шли теплым весенним вечером по Милльонной к Летнему саду. Дурили, эпатировали буржуазию, смущали городовых.

Внезапно нас догоняет великолепный темно-синий посольский «фиат», с итальянским флажком на радиаторе. И маркиз Андреа Карлотти ди Рипарбелла, министр и чрезвычайный посол Италии в Санкт-Петербурге, улыбаясь прелестно, машет оттуда роскошной шляпой белого фетра.

Машет — нам?! Мы удивились, Шишкин — нет. Венцеслао передал кому-то из нас фунта три ветчинных обрезков, которые в пергаментной бумажке нес в руке (мы имели в виду поехать на Елагин на финском пароходике), подошел к остановившемуся поодаль «мотору», обменялся несколькими негромкими словами с его владельцем, сел рядом с любезно приподнявшим в нашу сторону шляпу маркизом, крикнул: «Завтра на Можайской!» — и был таков… Куда, зачем, почему с Карлотти?

Мы даже не пытались у него спросить об этом. На подобные вопросы баккалауро никогда никому не отвечал… Да мы уже и привыкли: марсианин! Мы — вроде планет — ходим по эллипсам, а он движется по какой-то параболе. Откуда-то прибыл, куда-нибудь может уйти…

…Нет, отчего же? Он превесело танцевал с барышнями на наших вечеринках, принимал участие в наших спорах (а принимал ли? Больше ведь слушал!), мог даже подтянуть «Через тумбу-тумбу — раз!» или «Выпьем, мы за того, кто «Что делать?» писал…» Но ведь никогда он не соблазнялся распить по бутылочке черного пивка в «Европе» на Забалканском, 16, не орал до хрипоты «Грановская!» в «Невском фарсене был приписан ни к какому землячеству… И весной, когда мы все перелетными птицами после долгого стояния в ночных очередях у билетных касс на Конюшенной (помнишь, Сергей Игнатьевич? «Коллега из Витебска! Список 82 у коллеги из Нижнего в чулках со стрелкой») разлетались кто на Волгу, кто на Полтавщину, — он не волновался, не записывался у коллеги со стрелкой, не хлопотал.

Каждую весну он одинаково спокойно приобретал заново в магазине на Сенной обычное ножное точило, с каким «точить ножи-ножницы!» ходили тогда по Руси бесчисленные мужики-кустари. С ним он садился в поезд на Варшавском вокзале, доезжал до Вержболова (а в другие годы — до Волочиска) и оттуда, со своей немудрящей механикой за плечами, с заграничным паспортом в кармане, уходил пешком за царскую границу.

Там, в Европах, представьте себе, не было таких «точить ножи-ножницы!». Там по отличным шоссе ездили громоздкие точильные мастерские на колесах. Но им было не проникнусь в глухие углы Шварцвальда, не забраться в Пиренеях на склоны Каниг, не спуститься в камышовые поймы Роны или По… А баккалауро все пути были открыты. И к осени, обойдя весь старый материк с севера на юг или с востока на запад, он возвращался домой, провожаемый многоязычными благословениями, не только не «поиздержавшись в дороге», но, на против того, с некоторой прибылью в кармане… Как он до этого додумался? Кто ему ворожил? Как и почему он всегда получал паспорт? Не знаю и гадать не хочу. Фантазируйте как вам будет угодно.

Долго ли, коротко ли, через год-другой вся Техноложка знала: от Вячеслава Шишкина можно ждать чего угодно, даже не скажешь — чего. Мы отчасти гордились им: вон какой у нас особенный! Таких не знавали ни в Политехническом, ни в Путейском. А у нас — есть!

Так и относились к нему, как к причудливому, но безобидному человеку-анекдоту. К оригиналу. К Тартарену, но не из Тараскона, а из Химии. Относились до самого рокового дня, двадцать четвертого апреля девятьсот одиннадцатого — да, Сереженька, теперь уж — именно одиннадцатого! — года. В этот день, двадцать четвертого по Юлианскому, естественно, календарю, по святцам был день Лизаветочкиных именин.

ИМЕНИНЫ

Так позвольте ж вас

проздравить

Со днем ваших именин!!.

Куплеты

Теперь именины — пустяк, предрассудок. В те наши дни это был день ангела, не что-нибудь другое. А в тот раз, за некоторое время до «Елисаветы-чудотворицы», мы стали примечать: с Венцеслао что-то не вполне благополучно.

Венцеслао начал периодически скрываться невесть куда. Он пропадал где-то неделями, появлялся как-то не в себе: то возбужденный, то, напротив того, как бы в меланхолии. Сидит, бывало, в углу, смотрит перед собой и напевает: «О, если правда, что в ночи…»

В великом посту он сгинул окончательно.

Пасха в том году оказалась не слишком ранней — десятого апреля. Венцеслао не явился разговляться, и Анна Георгиевна, сорокапятилетнее тайное пристрастие которой к баккалауро уже заставляло нас обмениваться понимающими взглядами, была этим немного огорчена и немного обеспокоена.

Прошла фомина неделя. Шишкин не объявлялся. Правда, Ольга Стаклэ, могучая стебутовка, видела его на углу Ломанского и Сампсониевского, но он ее не заметил, вскочил на паровичок и уехал в Лесной…

Лизаветочкин день ангела из года в год отмечался пиром, подобного которому студенчество не видывало.

Задолго до срока всё в квартире становилось вверх дном. Переставляли мебель. Полотеры неистовствовали. Кулинарные заготовки производились в лукулловских масштабах. На моей этажерочке теперь то и дело я находил то коробку с мускатным орехом, то пузырек, полный рыжих, как борода перса, пряно и сладко пахнущих волокон: шафран! Можно было увидеть здесь и лиловато-коричневый стручок ванили, как бы тронутый инеем, в тоненькой стеклянной пробирочке.

Из неведомых далей — не с горы ли Броккен на помеле? — прибывала крючконосая Федосьюшка, «куфарка за повара», и получала самодержавную власть над кухней. Портнихи — рты, полные булавок, — часами ползали на коленях вокруг именинницы и ее матушки. На плите что-то неустанно и завлекательно урчало, кипело, пузырилось, благоухало. Уже на лестничной площадке чуялось. То припахивает словно миндальным тортом, а то вот теперь повеяло вроде как «Царским вереском» или «Четырьмя королями»… Ветер сквозь только что выставленные окна листал пропитанные всеми жирами и сахарами страницы «Подарка молодым хозяйкам» Елены Малаховец… Мелькали озабоченные тети Мани, тети Веры, шмыгали, шушукались, жемчужным смехом хохотали Лизаветочкины подруги, важно восседали в креслах, консультируя закройщиц и швей, полногрудые приятельницы Анны Георгиевны…

В этой кутерьме и для меня находилось дело. Конечно, от студента проку мало, но все же — только мужчина должен ехать к кондитеру Берэн за сливочными меренгами, в этих кондитерских можно встретить таких нахалов!

Или — боже мой! — а гиацинты-то?! Сколько Лизочке лет? Значит, двадцать гиацинтов должны стоять на столе, так всегда бывало!.. Ехалось на Морскую, 17, к Мари Лайлль («Пармских фиалок не желаете-с?»). Вот так!

И я, и мои друзья целыми днями крутили мясорубки, мленки для миндаля, растирали желтки, взбивали белки, кололи простые и грецкие орехи, с важными минами пробовали вперемежку и сладкое, и кислое, и соленое… Эх, чего не попробуешь, когда тебе двадцать с небольшим, а ложку к твоим губам подносят милые, выше локтя открытые девичьи руки, все в муке и сахарной пудре, и на тебя смотрят из-под наспех повязанной косынки большие, умные, вопросительные глаза… Впрочем, это уже лирика, простите старика: расчувствовался…