— Поговори, — настаивал Лусин.
Глаза дракона, обычно кроткие, насмешливо щурились. Впечатление было такое, будто он подмигнул.
— Привет тебе, Громовержец! — сказал я. — По-моему, ты великолепно вписался в новую жизнь.
Дракон ответил человеческим голосом:
— Мое имя не Громовержец, Эли!
— Да, Бродяга! — сказал я, смешавшись. Воскрешение дракона не так поразило меня, как появление у него дара речи.
Радость Лусина вырвалась наружу бурной тирадой. Лусин выбрасывал из себя слова орудийными залпами:
— Говорю — поворот! Новые горизонты. Эра мыслящих крылатых ящеров. Разве нет, правда?
Выпалив эту длиннющую речь, Лусин изнемог. Он вытер глаза, обессиленно прислонился к крылу дракона. Оранжевая чешуя летающего ящера подрагивала, будто от внутреннего смеха. Выпуклые зеленоватые глаза светились лукавством. В беседу вмешался Труб:
— Изумительное творение! — Труб дружески огрел дракона крылом по шее. — Ангельское совершенство, вот что я тебе скажу, Эли!
Я наконец справился с изумлением.
— Как ты чувствуешь себя, Бродяга? Тебе нигде?.. Я хочу сказать, черепная оболочка просторна?
— Ногу нигде не жмет, — ответил он голосом пижона в новых штиблетах и захохотал. Внешне это выразилось в том, что из распахнутой пасти посыпались огненные шары в облаках дыма. — Посмотри сам.
Он взмыл в воздух и кувыркался в вышине, то удалялся, то возвращался, то глыбой рушился вниз, то ракетой выстреливал ввысь, то замирал, паря. И все фигуры проделывал с таким изяществом, так был непохож на прежнего величавого, но неуклюжего Громовержца, что я не раз вскрикивал от восторга.
Решив, что воздушных пируэтов с нас хватит, Бродяга распластался у пригорка.
— Садись, Эли, прокачу.
Говорил он не очень чисто, шипящие слышались сильнее звонких, к тому же он шепелявил. Я как-то потом посоветовал ему взять у Ромеро урок произношения, но он возразил, что произношение Ромеро слишком монотонно. У меня он тоже учиться не захотел: я хриплю, у Мери голос глубок, у Осимы — резок, Лусин же не разговаривает, а мямлит. Дракон доказывал, что лишь у него идеальный человеческий выговор. Вскоре его манере речи будут подражать все, шипящие не портят, а облагораживают речь — в них отзвук полета наперегонки с ветром. Вообще, Бродяга за словом в карман не лез.
— Полечу с условием, что не будешь кувыркаться в воздухе.
Лусин на пегасе пристроился с правого бока дракона, Труб полетел слева. Вначале мы шли чинной крылатой тройкой — вроде звездолета между двумя планетолетами, настолько крупнее спутников был Бродяга. При этом дракон так натужно махал крыльями, будто еле держал равнение.
Труба он не обманул, но мне показалось, что Бродяге и вправду долго не снести группового полета. А затем, неуловимо изменив ритм, он мигом вынесся вперед — издали доносились лишь укоризненные крики Труба да обиженное ржание пегаса.
Дракон летел как ракета легко и мощно, он уже не махал крыльями, а лишь свивал и развивал туловище — судорога пробегала по телу. Ныне полет Бродяги и его потомства подробно изучен, но тогда я удивился и испугался. В шуме разрезаемого драконом воздуха, точно, было что-то не так свистящее, как шепеляво-шипящее.
Цепляясь за гребень, чтобы не свалиться, я крикнул — и едва услышал себя, так был силен поднятый Бродягой ветер:
— Трубу с пегасом за тобой не угнаться. Зачем ты их обижаешь?
Бродяге не пришлось напрягать легкие для ответа:
— Не обижаю, а знакомлю с собой.
— Подождем их, — взмолился я, когда ни ангела, ни пегаса не стало видно.
— Ждать — долго! — пробормотал он пренебрежительно и, повернув, помчался с той же быстротой назад.
Когда мы сблизились, над пегасом вздымалось облачко пара, да и Труб был не лучше. Обычно огнедышащие драконы не показывали и трети скорости Бродяги.
— Хорошо? Плохо? А? — допрашивал меня Лусин.
— Я же сказал тебе — отлично! Но что в тебе осталось от прежнего неподвижного Мозга-мечтателя, мой резвый Бродяга?
— Все мое — во мне! — похвастался дракон и так радостно дернулся, что я едва удержался на гребне.
Мирно болтая, мы потихоньку возвращались к драконьему полигону, когда чуть не произошла катастрофа.
Дракон, до того тихо махавший крыльями, вдруг закричал, взвился вверх и помчался куда резвее прежнего. А я не удержался на гребне и полетел вниз. И если бы Труб не подхватил меня на лету, я наверняка бы разбился о металлическую поверхность планеты. Ангел бережно опустил меня на почву, рядом опустился пегас.
Лусин и Труб были белее водяной пены, я тоже не глядел героем. Пегас злобно ржал и бил копытом. Инстинктивная вражда его народа к драконам получила новую пищу. Уносившийся дракон превратился в темную точку.
— Взбесился, что ли? — спросил я.
— Любовь, — сказал Лусин. У него отлегло от сердца, когда он убедился, что я невредим. И теперь он опять был готов восхищаться любым поступком дракона. — Удивительное чувство. Ошалел.
— Допускаю, что любовь — чувство удивительное, но почему из-за его шальной любви должен погибать я? Разве я ему соперник?
Из объяснений Лусина я понял, что в стаде четыре драконицы. И Бродяга яростно ухаживает сразу за четырьмя, особенной же его привязанностью пользуется белая, она моложе других. Когда белянка появляется в воздухе, Бродяга закатывает такие курбеля, что страшно смотреть. Сейчас в отдалении пролетела пеструха, к той он похолодней.
— Я рад, что подвернулась пеструха, а не белянка. Угрожавшая мне опасность, вижу, прямо пропорциональна силе любви. Андре даже пошутил как-то: «Драконическая верность».
— Любовь, — повторил Лусин, пожимая плечами. — Бездна непостижимого. Не понять.
Лусину, вечному холостяку, конечно, не понять любви, даже драконьей.
Минут через десять мы снова увидели Бродягу. Он промчался мимо, что-то выкрикнув на лету.
— А сейчас он, очевидно, спешит к белянке?
— На Станцию, — сказал Лусин. — Его дежурство. Андре не терпит опозданий.
Я должен сделать здесь отступление от связного рассказа.
Ни одно мое действие не вызывало столько нареканий, как перевоплощение Мозга. Ромеро доказывает, что здесь проявилась моя любовь к гротеску. «Величественный страдалец, могуществом равный Богу, вдруг превратился в нечто ординарное, летающе-пресмыкающееся», — пишет он. Я протестую против такого толкования!
Мозг был величествен и совершенен для нас, ибо масштаб его функций превосходил самые смелые наши мечты о том, на что мы сами способны. Но ему все мы тоже казались совершенством, ибо телесные наши возможности были для него недостижимы, а недостижимое всегда величественнее. Я не уверен, что в звезде больше совершенства, чем в крохотном муравье. В поведении Бродяги было не меньше своего, хоть маленького, но совершенства, чем в действиях управителя мирового пространства. Он был и там и тут на своем месте!
И еще одно, перед тем как я расстанусь с Третьей планетой.
Тело Астра перенесли на «Волопас». Здесь он лежал в прозрачном саркофаге, а неподалеку — та сумка, в которой он нес склянки с жизнетворящими реактивами. Склянки лабораторий «Волопаса» опустели, их содержимое Мери вылила на планету. Я слышал недавно, что на золоте и свинце пробился мох — первая поросль жизни. Лучшего памятника Астру, чем возбужденная им эпидемия жизни, и пожелать нельзя.
Сам я ни разу не входил в помещение с саркофагом — Астр всегда со мной…
4
Интересующихся подробностями полета к галактам я опять отошлю к отчету Ромеро.
Там детально расписано, как больше двух месяцев мы мчались на «Волопасе» в сверхсветовом пространстве к звезде Пламенной — вокруг нее вращались почти полтора десятка населенных планет, — и как мы страшились, что будем перехвачены крейсерами разрушителей, и как недалеко от Пламенной нас повстречал звездолет галактов и приказал выброситься в Эйнштейново пространство — у галактов, как и у людей, сверхсветовые скорости в окрестностях планет запрещены. И как потом командир их корабля предложил мне перейти к нему на борт, а «Волопасу» продолжать курс в кильватере.