Я хорошо знал, что женщина эта стояла на низшей ступени нравственного падения и что в обыкновенное время в ней было, быть может, не больше стыдливости, чем в последнем из арестантов; знал это — и, однако, не мог отделаться от мысли, что высекли женщину, надругались в лице ее над тем, что делает человека человеком, а не скотом. Да и кто поручится, что в страшную минуту истязания даже и в этой падшей душе не шевельнулось чувство, до тех пор подавленное невежеством и развратом, — чувство опозоренной женщины?
Об этом именно подумал я, когда узнал, что тотчас же после наказания каторжные подруги Еленки, такие же, как она, погибшие и несчастные создания, собрались вокруг нее и долго молча плакали..[60]
X. Любопытная беседа
Недели две спустя после этого события совершенно неожиданно я вызван был в тюремную контору. За широким письменным столом сидел, сияя во все лицо, Лучезаров, плотный, румяный, видимо довольный в это утро собой и всем на свете. Я безмолвно поклонился.
— Тут опять получилась на ваше имя посылочка, — любезно проговорил бравый штабс-капитан, — потрудитесь сами раскупорить и принять во всей целости и невредимости. Да, кстати, я хотел спросить вас… лично спросить: как ваше здоровье?
Я сухо спросил, какая может быть причина подобного внимания?
— Видите ли, — отвечал Лучезаров несколько смущенно, — одно лицо в Петербурге осведомляется у меня об этом…
— В Петербурге? — удивился я еще больше. — В Петербурге одна только мать может интересоваться моей судьбой, но я веду с ней сам переписку.
— Нет, есть, значит, и другие лица… По крайней мере одна особа — и заметьте: сановная особа! — просит меня телеграфировать ему о вашем здоровье.
— Ничего не понимаю. Объяснитесь, пожалуйста. Лучезаров после мгновенного колебания подал мне телеграмму. Я прочитал: «Телеграфируйте здоровье N. Родные тревожатся». Следовала небезызвестная подпись. В сильном беспокойстве я бросил на Лучезарова пытливый взгляд.
— Почему же мои родные тревожатся? Почему они лично мне не телеграфировали, а обратились к постороннему человеку?
Мучительное подозрение мелькнуло у меня в голове. Я вспомнил, что три недели назад был день моего рождения, — день, который на воле торжественно праздновался, бывало, в нашей семье; вспомнил, что я поджидал в этот день даже поздравительной телеграммы. Потом, в чаду быстро сменявшихся тяжелых впечатлений, я позабыл об этом; но теперь подозрение мое превратилось тотчас же в уверенность.
— Вы, должно быть, задержали телеграмму моей матери? — спросил я Лучезарова взволнованным голосом.
— Да, я должен в этом сознаться… Действительно… — торопливо заговорил он. — Но… видите ли. Вы не вините меня. Я по долгу службы (конечно, как я ее понимаю) не мог передать вам той телеграммы.
— Почему?
— Потому что… она показалась мне подозрительной.
— Подозрительной? Телеграмма матери?
— Да. Теперь-то я вижу, разумеется, что ошибался, но тогда…
— Бога, ради, в чем заключалась телеграмма?
— Спрашивалось о здоровье и посылалось поздравление.
— И только? Но поздравление было с днем рождения… Что могли вы тут заподозрить?
— Да! Но почему же не было упомянуто, с чем именно вас поздравляли? Лишних каких-нибудь два слова… двадцать копеек… и ничего бы этого не случилось!
— Телеграмма была с уплоченным ответом?
— Да.
— И вы ничего не ответили хоть сами?
— Нет!
— Но вы могли по крайней-мере сообщить мне, что случилась телеграмма, которая не может быть выдана! право, не знаю, как назвать ваш поступок. Что подумает моя мать, не получив ответа? Представляю себе, сколько начальств она обошла, прежде чем наткнулась наконец на сострадательную душу.
60
Весною 1893 года решением государственного совета окончательно отменено в России телесное наказание женщин. (