Выбрать главу

— Да, это верно, верно. Горькая правда. Я не подумал в то время; я действительно был виноват. Мы поспешим исправить ошибку. Я телеграфирую сановному лицу, которое спрашивает… Скажите: что именно я должен написать?

Я с сердцем отвечал, что мне нет ни малейшего дела до сановного лица, что оно не ко мне обращается, и он может отвечать ему что хочет.

— Но все-таки… Написать: здоров, бодр?

— Повторяю: пишите, что вам угодно. Я пошлю телеграмму самой матери!

— Прекрасно, прекрасно. Вот бумага, садитесь и пишите сейчас же. Вот и бланки для телеграмм. У меня они всегда есть. Пишите, пожалуйста, я немедленно отошлю на станцию. Вижу, что доставил вам сильное огорчение. В нынешние времена подобная привязанность к родителям редкость, и она сильно меня трогает.

Эти развязные слова, от которых веяло бессердечным самодовольством, опять взорвали меня. Я снова разразился горькими упреками.

— Преследуйте меня, оскорбляйте, мучьте, — сказал я с нервной дрожью и слезами в голосе, — я человек со связанными руками… Но по какому же праву и за что мучите вы не повинных ни в чем людей — мою мать, моих родных?

Лучезаров на минуту, казалось, растерялся и, покраснев как пион, не знал, что делать, что говорить.

— Я, кажется, не мучил вас, не оскорблял, — лепетал он, — совсем даже напротив…

— И вы говорите это не против совести? — продолжал я свое нападение. — Вы не унижали меня в истории с пробоем? Во всех несправедливых прижимках и придирках, которые делали арестантам, в том числе и мне? Вы полагали, что я равнодушно смотрю на то, что в тюрьме проливается кровь и совершается надругание над женщиной?

— Я вижу, что вы сильно взволнованы и не знаете, что говорите, — отвечал Лучезаров, понижая голос почти до конфиденциального шепота. — Выйди, братец, за дверь! — обратился он громко к стоявшему тут же с ружьем часовому. Тот немедленно повиновался.

— Совершенно напрасно вините вы меня за отношение к арестантам, — начал он свое оправдание. — Что касается вас лично, то как могу я выделять вас из общей массы? У меня нет даже права на это. В истории с пробоем, например, я упустил даже из виду первоначально, что вы находились в этой самой камере.

— Но неужели вы до сих пор искренно убеждены, что были правы в этой истории?

— Видите ли что, вы судите как частное лицо и отчасти несколько заинтересованное… Можно сказать, пострадавшее… Вы не в состоянии вникнуть в положение лица, начальствующего над таким… таким сложным учреждением, как каторжная тюрьма. Я сомневаюсь даже, чтобы вы успели хорошо узнать, что за артисты господа арестанты. Вы слишком для этого неопытны в жизни и… слишком неиспорченны! Для того чтобы держать их в узде, нужно уметь быть страшным, нужно употреблять время от времени грозные меры!

— Но все-таки справедливые меры…

— Конечно, конечно. По возможности… Знаете ли вы, например, что весной нынешнего года я получил сведения о подготовлявшемся побеге и о том, что один из этих артистов находится именно в вашей камере?

Я вспомнил о пилках Сокольцева и, внутренно улыбнувшись, промолчал. Лучезаров продолжал, устремляя на меня торжествующий взгляд:

— Не так-то легко решаются вопросы, как вам кажется. Острастка была необходима. Я хорошо знаю каторжный мир, я десять уже лет имею несчастье вести знакомство с этими артистами. Но признаюсь вам: начальство над Шелаевским рудником я принял с самыми радужными мечтаниями, с верой в человека, даже и заклейменного позором, с надеждой, что для исправления и обуздания его достаточно одних угроз и обычных мер наказания… Поверьте: я серьезно и с полным убеждением говорил… перед строем говорил… что не хочу прибегать к телесному наказанию. И не прибег бы!

— Но, однако, прибегли? Вы сделали то, о чем вспомнить нельзя без краски стыда, — наказали женщину!..

— К чему так сильно чувствовать?.. Знаете ли вы, что это была за женщина?

— Все равно. Важно не то, какая она, а то, что она женщина.

— Но что ж было делать? Я видел, как все другие средства, предоставленные мне законом, бессильны, как распущенность и наглость этой твари доходит до невозможного, и значение власти так или иначе следует поддержать.

— И розгами, вы думаете, поддержали его? В чьих это глазах? Известно ли вам, что любой арестант предпочтет небольшую порцию розог месяцу тяжкого заключения в карцере?.. Или, быть может, в глазах образованного мира? Однако скажите, желали ль бы вы, чтобы печать русская и заграничная называла ваше имя в связи с таким фактом, как поругание женщины? Наверное, нет? Вы достигли одного, что замарали свое имя!