— Что ж, — сказал он философически, обтирая полой халата окровавленное лицо, — бейте, ваша воля… А только так все-таки не годится — больного сапогами топтать.
Но урядник бить больше не стал; порыв энергии успел у него пройти и смениться вялым равнодушием ко всему на свете. «Казачишки» еще покричали, побегали, погрозили… Погрозили и мне прикладом, когда я тоже разинул было рот и стал «чирикать», но бить не решились… И наконец мы тронулись в путь, посадив все-таки больного на подводу. И, странное дело, эти же самые казаки, только что показавшие себя в таком зверском, возмутительном виде, потом, в дальнейшем пути, оказались добродушнейшими и милейшими малыми! Через каких-нибудь два часа времени они успели сойтись и почти сдружиться со всей партией; начались общие песни, разговоры, шуточки… А тот самый Васька, который топтал ногами больного арестанта и грозился его прикончить, очень мило со мной беседовал, обо многом расспрашивая, интересуясь разными научными открытиями, тем, как люди хорошо и умно в других странах живут, и искренно негодуя на многие из существующих у нас порядков. Когда же я напомнил ему о недавней сцене с больным и об его несправедливости, он сконфуженно лохматил себе волосы и говорил:
— Горячий я человек!..
Шпанка же и подавно, обо всем забыла, как будто ничего не случилось такого, что не было бы в порядке вещей. Сам Мацкевич-Кожевников весело заговаривал со старшим и, по крайней мере наружно, нимало не злобствовал.{12}
Заканчивая свои воспоминания о дороге, скажу прямо, что если бы был у меня какой-нибудь заклятый враг и я непременно должен бы был осудить его на величайшую, по моему мнению, кару, то я избрал бы путешествие в течение трех-четырех лет по этапам. Осудить на больший срок у меня, право, не хватило бы духу… Да! для интеллигентного человека нельзя придумать высшего на земле наказания… Описывая невзгоды и кошмары этапного пути, я забыл подчеркнуть одно еще обстоятельство, которое, быть может, и составляет главный его ужас и пытку: это — необходимость покидать место, на котором вы только что расположились, обогрелись и намеревались отдохнуть; необходимость куда-то и зачем-то тащиться по грязи и холоду для того только, чтобы вскоре опять свить столь же недолговечное гнездо и опять разрушить его своими же руками Ничего прочного, постоянного, отрадного в этом бессмысленном, черепашьем передвиганий с места на место… И, как над вечным жидом,{13} слышится над вами каждую минуту властный голос, которому нельзя противиться: «Иди! Иди!» Все это в душе человека с мирными наклонностями способно создавать уносное, близкое к отчаянию настроение…
Вот наконец и последний этап оставили мы за собою. Впереди настоящая, подлинная каторга, тот неведомый мир, который поглощает в себя тысячи людей, тысячи душ, редко возвращая их свету живыми…
Но когда оглянулся я на последний этап, на это неуклюжее строение, одиноко торчавшее в открытом поле, длинное, сырое, угрюмое, безучастно видевшее столько поколений людей, изувеченных, безумных людей, столько напрасных мук, слез и смертей, — я невольно содрогнулся.
Шелаевский рудник{14}
— Здравствуй, забытый рудник!
— Там, где вчера привиденья бродили,
Нетопыри боязливые жили,
Горя и злобы не слышался крик,
— Вновь замигала свеча трудовая.
Снова гранитное сердце горы
Гложут, как черви, стальные буры,
Молот сурово звучит, не смолкая,
Лязгают звенья тяжелых цепей,…
Кто здесь томился в минувшие годы?
Вы ли, святые страдальцы свободы,
Темные ль жертвы нужды и страстей?
Крест был один — и, собрат по мученьям,
Вас я одною семьей признаю:
Братский привет одинаково шлю
Вашим бездомным замученным теням!
Нет, не бесследно в могиле живой
Вы, надрываясь, мозолили руки:
Вас уже нет, но живут ваши муки,
Тайно витают вокруг надо мной…
— Бедные призраки, скорбные тени,
Вам я великую клятву даю
— Вылить в заветную песню мою
Все ваши слезы, и вздохи, и пени.
12
В письме к Н. К. Михайловскому Якубович выражает свои опасения за судьбу этой сцены: «Если уж в «Дороге» цензор счел нужным выбросить невинную сравнительно сцену с казаками-конвоирами, то тем более оснований бояться, что он захочет удалить все, касающееся более высокопоставленных лиц… Таков предел русской литературы, его же не перейдешь…» (Письмо Н. К. Михайловскому от 12 октября 1895 г. — Институт русской литературы Академии наук СССР. — в дальнейшем: ИРЛИ).
14
Под именем Шелаевского рудника Якубович изобразил Акатуйский рудник, в котором работали еще декабристы. На Акатуйском деревенском кладбище, по свидетельству Якубовича, находился памятник над могилой декабриста М. С. Лунина. В брошюре Л. Мельшина — П. Якубовича «Вместо Шлиссельбурга» описывается история создания этой «образцовой» каторжной тюрьмы: «…в конце 80-х годов прошлого столетия, когда правительство Александра III решило вернуться в отношении политических каторжан к режиму жесткой николаевской эпохи и поставить их в одинаковые с уголовными условия жизни, — оно вспомнило опять об Акатуе и… начало строить там «образцовую» тюрьму, размером на 150 человек, где политические должны были жить и работать вместе с уголовными» (Л. Мельшин. Вместо Шлиссельбурга. СПб., 1906, стр. 14, 15).
15
Этот эпиграф запрещался цензурой во всех изданиях «Мира отверженных» до 1907 года. Как отдельное стихотворение «Шелаевский рудник» опубликован в сборнике стихотворений П. Я. (П. Ф. Якубовича) в издании 1898 года. Вызванному в цензурный комитет В. Г. Короленко удалось отстоять это стихотворение при условии пропуска стиха «Вы ли, святые страдальцы свободы…», посвященного декабристам, отбывавшим каторгу в Акатуе.