Выбрать главу

Хотя, быть может, и не в литературных обычаях давать комментарии к собственному сочинению, но в данном случае я считаю себя вправе этот обычай нарушить. Вопросы, которые я затрагиваю в своих очерках, меньше всего имеют для меня абстрактно-художественный интерес, так как я ни на одну минуту не могу отрешиться от той конкретней, годами точно кошмар давившей действительности, в которую страстно хотелось внести хоть крошечный луч тепла и света. Не раз уже и приходилось мне высказывать в печати те общие соображения и заключения, касающиеся сложных вопросов «преступления и наказания», которые являлись у меня самого как итоги всего пережитого, — и здесь я хочу лишь повторить кое-что из сказанного в прежних моих журнальных, статьях, отбросив все, что было там случайного, полемического.

Между прочим, очерки мои послужили одному бывшему профессору-психиатру, г. П. Ковалевскому, материалом для суждения о преступниках, «являющихся таковыми по своей организации, по свойствам своей природы и особенностям строения центральной нервной системы, преступниках от рождения, которые и составляют главный (!) контингент каторги и являются в качестве важнейших закоренелых злодеев». По мнению профессора, таковы «почти все (?) герои Достоевского и Мельшина».

Само собой разумеется, что я никоим, образом не могу разделить подобного толкования моих писаний… Какие, в самом деле, «объективные» данные говорят за то, что главный контингент нашей каторги и почти все герои Достоевского и Мельшина состоят из прирожденных преступников? Кто и когда изучал строение центральной нервной системы этих героев?

Следует прежде всего твердо помнить, что не безнравственность вообще, не порочность или жестокость приводят людей в тюрьму и каторгу, а лишь определенные и вполне доказанные нарушения существующих в стране законов. Однако всем нам известно (и профессору тем более), что, например, пятьдесят лет назад, во времена «Записок из Мертвого Дома», в России существовал закон, по которому один человек владел другим как вещью, как скотом, и нарушение последним этого закона нередко влекло за собой ссылку в Сибирь и даже каторжные работы. Существовал и другой также закон, в силу которого человек, «забритый» в солдаты, становился уже мертвым человеком, в редких только случаях возвращавшимся к прежней свободной жизни (николаевская служба продолжалась четверть века), и не мудрено, что, по словам поэта, «ужас народа при слове набор подобен был ужасу казни».{53} Теперь все это для нас одни лишь исторические воспоминания о жестоком до бесчеловечности дореформенном быте, с которым мы, люди современного поколения, уже ни в каком случае, думается, не могли бы примириться; но во времена Достоевского такова была живая жизнь, и на основании его бессмертных записок можно документально доказать, что добрая половина выведенных им героев каторги пришла туда именно за нарушение антигуманных законов рабовладельчества и двадцатипятилетней солдатчины… Ведь все эти Сироткины, Петровы, Мартыновы, Баклушины, Сушиловы и пр. — не кто иные, как жертвы той страшной душевной тоски, которую должны были испытывать в те мрачные времена все мало-мальски живые и энергичные сердца; ведь это действительно был самый даровитый, как выразился Достоевский, самый жизненный элемент народа русского, и если принять мнение ученого профессора об его «прирожденной преступности», то к какому же горькому выводу придем мы относительно русского народа!.. Тоска, вызываемая ненормальными житейскими условиями, двигала невежественных, умственно и нравственно неразвитых Петровых и Баклушиных на путь пороков и пьянства, на безумные вспышки преступлений; но. людей высшего развития, Достоевских, Белинских, Герценов не та же ли самая тоска вела на иной путь, в глазах современных ортодоксалистов налагавший, впрочем, на них клеймо такого же преступного отщепенства? Какой-нибудь Мартынов из «Мертвого Дома» пришел в каторгу за «претензию» насчет каши в своем батальоне; но какая же, по существу, разница между ним и, например, тем же Герценом, который из-за претензий, предъявленных по поводу уже не одной только каши, а всего дореформенного строя, принужден был навсегда удалиться за пределы родины? И ломброзовская школа в этом отношении вполне последовательна: для нее нет особенной разницы между идейными преступниками и преступниками против общего права. Но здесь-то и лежит наиболее уязвимый пункт школы: с одной стороны, она карабкается, по-видимому, на самые верхи человеческой справедливости и гуманности, уча смотреть на преступника как на больного человека и тем изгоняя из пенитенциарной системы{54} принцип возмездия, а с другой — она же пресмыкается в прахе самого заядлого консерватизма. Умереннейшие из этих ученых объективистов рассуждают так: «Преступность состоит в неумении жить по масштабу, признанному обязательным для данного общества. Преступник — это лицо, которому благодаря своей организации трудно или невозможно жить согласно этому масштабу и которое легко рискует подвергнуться наказанию за антисоциальные поступки. Благодаря каким-либо случайным условиям развития, благодаря каким-либо недостаткам наследственности, рождения или воспитания он принадлежит как бы к низшему и более устарелому общественному строю, чем тот, в котором он вращается. Случается даже, что наши преступники похожи физически и психически на нормальных представителей низшей расы».

вернуться

53

Из поэмы Н. А. Некрасова «Кому на Руси жить хорошо».

вернуться

54

Пенитенциарная система — от латинского poenitentia — раскаяние; в буржуазных странах особая тюремная система, ставящая цель сломить волю заключенных путем применения различных истязаний: одиночного заключения, непосильного утомительного труда, религиозного воздействия и др.