Выбрать главу

Мельшин говорит — указывает далее г. Ковалевский — о чудовищной нравственной тупости каторжных, особенно рельефно проявляющейся в рассказах об утонченно-свирепых убийствах и зверских поступках. Следует цитата: «Публика всегда была, видимо, на стороне палача, а не жертвы, и для первого из них всегда отыскивалось в ее глазах какое-нибудь оправдание». Что говорить — примеров бессердечного цинизма и утонченно-сладострастного зверства можно найти в этой среде сколько угодно; но не следует все-таки преувеличивать и, главное, так свирепо обобщать. Разве я то хотел сказать приведенной выше фразой, что арестанты всегда и везде сочувствуют непременно палачам, а не жертвам? Ведь речь идет у меня лишь о том, как относятся они к рассказам своих товарищей об их прошлом. В глазах каторги каждый такой рассказчик, благодаря факту своего пребывания в данный момент в тюрьме, в неволе, уже является жертвой, какие бы ужасы он про себя ни рассказывал; живое, в эту минуту страдающее существо, он вызывает в товарищах больше сочувствия, чем те — погибшие от его руки, давно лежащие в могиле… Философия, правда, странная, односторонне человечная, но как-никак с ней необходимо считаться, раз хочешь быть беспристрастным судьею этих некультурных, глубоко развращенных и столь же глубоко несчастных людей. В моих очерках есть немало фактов, показывающих, что русскому арестанту вовсе не чужды и нежное любящее сердце и способность сочувствовать чужому страданию, способность, доходящая порой до самоотречения.

Из других «характерных черт» прирожденного преступника г. Ковалевский отмечает его ненависть «ко всему остальному, роду человеческому», не указывая, однако, на чем основано подобное обвинение. По-видимому, на только что процитированной перед тем биографии моего Семенова. Действительно, это — ультраозлобленный человек, «закоренелый злодей», как выражается ученый профессор. Но, не говоря уж о том, что судить по одному экземпляру обо всех тысячах каторжных несправедливо и недостойно ученых людей, следует быть справедливым и относительно самого Семенова. Отбросьте в его речах гордый, явно преувеличенный пафос злобы (мало ли что в злобе говорится!) — и нам станет ясно, что отнюдь не весь род человеческий ненавидит Семенов, а только известную часть его, именно — богатых и сытых. А это, я полагаю, огромная разница! Что касается остальных обитателей мира отверженных (фигур, в большинстве, несомненно, более мелких и вместе с тем более близких к нормальному человеческому типу), то я сошлюсь хотя бы на главу «Демоны зла и разрушения» (т. I), где изображаются разговоры «на широкие общественные темы». Оказывается, что у этих «мечтателей» никогда не являлось и тени сомнения в том, что «народ» и они, обитатели каторги, — совершенно одно и то же… И какие строят они наивные планы достижения общего счастья — правда, дикие, ужасные, кошмарно-кровавые, но все-таки проникнутые — надо же в этом сознаться — любовью, а никак не огульной «ненавистью ко всему, человеческому роду».

«Непреступное общество являлось для них для всех смертельным врагом, которого они ненавидели и (которому?) всеми способами делали зло (это — сидя в тюрьме-то?). Месть, жестокая месть грозила всем врагам каторжной когорты, и эту месть многие ставили главным предметом своей свободы и своего выхода из острога». Обобщение совершенно фантастического характера… Ни Достоевский, ни кто другой из бытописателей тюрьмы и каторги нигде не говорят о том, чтобы какой-либо арестант ставил главным предметом своей свободы и выхода из острога — «месть всем врагам каторжной когорты». Для меня по крайней мере, немало писавшего о мстительности русских арестантов по отношению к личным врагам, подобное утверждение является положительной новостью, в неосновательности которой я, впрочем, нисколько не сомневаюсь.

Что касается другого обвинения «прирожденного преступника» — в том, что будто бы в «основе его существа» лежит лень и отвращение к работе, особенно если это работа принудительная, то является невольный вопрос: неужели же вполне нормальный человек относится к принудительному труду с радостью, с восторгом, с вдохновением?..

Наконец, ученый вывод еще более удивительный — отношение прирожденного преступника к грамоте. «Очень многие из преступников грамотны, — говорит бывший профессор, — но эта грамотность была приобретена ими не как выражение пытливости и любознательности ума, а как средство покрытия и пособия преступности». Спрашивается — откуда сие?.. Естественно, вспоминаешь прежде всего свои слова, свои рассказы. «Миколаич, на что нам грамота, на что?» — в отчаянии из-за своей неспособности спрашивал иногда Никифор Буренков своего учителя.