Выбрать главу

— Вы как же это так сказали: «Мы с Иваном Николаевичем воры»? Ведь вы же хорошо знаете, что я здесь ни при чем?.

Пальчиков без всякой видимой нужды усиленно разгребает железной лопаточкой уголья в горне.

— Чего я сказал? Какое тут может быть воровство? Работаешь, работаешь, как дохлая кляча, и не моги огрызочек стали взять? Чтоб их черная немочь всех побрала! Велика, подумаешь, корысть. Вы видели — много с них возьмешь, с духов проклятущих.

— Велика ль, не велика ль корысть, а только меня путать в это дело не смейте!

— Не смейте… Что же, доказывать, что ль, на меня станете? Где это видано, чтоб на своего брата арестанта доказывали? И какие еще люди, нашей ли шпане чета!

— Доказывать я не стану, вздора вы не говорите, а только повторяю: меня больше не смейте путать. Я решительно ничего не вижу и не знаю, так и помните. Казенную ли, другую ль какую работу вы делаете — мне дела нет. Слышите?

— Дуй!

Я вижу заложенным в горне маленький бур и принимаюсь опять за несомненно уже казенную работу.

Положение дел после этой маленькой ссоры не изменилось, впрочем, ни на йоту. Пальчиков продолжал на моих глазах красть и самым нахальным образом врать уставщику и товарищам-арестантам. Я стоял в стороне и делал вид, что ничего не вижу и не знаю. Однако, когда, бывало, Пальчиков при мне клялся и божился всеми богами, что сталь у него вышла вся до последней крошки, а уставщик или нарядчик называли его и шутя и серьезно вором и обманщиком, мне становилось каждый раз не по себе, точно и сам я был безмолвным соучастником его лжи и воровства, и именно это обстоятельство было самой неприятной для меня стороной работы в кузнице. Тем более что у меня не хватало характера еще раз устроить Пальчикову сцену, а он, казалось, вскоре забыл и думать о моем гневе: по крайней мере развязность его доходила до того, что, стоя во время работы спиной к двери, он нередко говорил, обращаясь ко мне:

— Поглядите-ка, Иван Николаевич, в щелку, как бы кто не вошел ненароком.

И, точно загипнотизированный этой развязной дерзостью, я молчал и покорно глядел в щелку…

Появившийся вскоре новый нарядчик был, впрочем, в достаточной мере неглупый человек, чтобы не подозревать меня в соучастии в кражах кузнеца. Это был тот самый надзиратель Петушков, на которого Безымённых сочинил некогда убийственную эпиграмму:

Как шкелет, сухой, ледащий, Он поет, поет без слов, И прозванье подходяще, Лаконично: Петушков!

Петушков был грамотный, довольно по-своему начитанный и, главное, слишком амбициозный человек для того, чтобы мог долго ужиться под началом такого деспота, как Лучезаров, и едва только открылась вакансия горного нарядчика, как он променял на нее место надзирателя и теперь ужасно либеральничал по адресу тюремной администрации.

— Ну, как изволите поживать, Прокопий Филиппович? — иронически обращался он к нашему старинному знакомцу, своему недавнему сотоварищу, приводившему арестантов в светличку. — Много ль новых карандашей, иголок нашли в тюрьме? Каково вас начальник прохватывает?

Бледное, бритое лицо Прокофия Филипповича взглядывало на Петушкова строгими серыми глазами, и ни один мускул не вздрагивал усмешкой.

— Мы живем по инструкции, — сухо и кратко возражал он, — мы поступаем, как велит закон.

— Ха-ха-ха-ха! — закатывался Петушков. — И это тебе закон тоже велит, халудора тебя заешь, под козырек делать и тянуться, когда он ни за что ни про что ногами на тебя топочет?

— А ты разве в военной службе не служил?

— Так то, чудак ты этакий, служба отечеству, долг гражданина; а теперь ты ведь за деньги служишь?

— Ты сам служил.

— Служил, да и ушел. Нет, уж я топать на себя ногами не дозволю! Я человек, брат, самостоятельный!

Прокофий Филиппыч, или Проня, как называли его промеж себя арестанты, недовольный, отходил прочь, а глядевший победителем Петушков лукаво кивал на него в сторону сочувственно улыбавшейся ему кобылки. Видимо, он всеми силами стремился установить с последней добрые отношения, а со мной прямо-таки заигрывал. Когда все арестанты расходились по своим работам, он заглядывал в кузницу и здесь целыми часами болтал со мной о всевозможных, пустых и важных материях.

— О, да тут студено, халудора! — наконец не выдерживал он. — Пальчиков один управится, подьте-ка, Иван Николаич, в светличку, я чтой-то скажу вам.

— Если что неважное, так, может быть, после?

— Нет, очень сурьезное дело.

Я шел за ним в светличку. Усевшись там на бауле и усадив меня рядом, особенно если у печки не грелся никто из конвойных (старика сторожа он не стеснялся), Петушков начинал таинственным голосом, переходя на дружеское «ты»: