Юра восхитился: но это же замечательно!
Через несколько дней я встретил Роберта: я твою записку Герману передал… Я ответил: спасибо, я знаю.
Эту историю я не рассказывал никому, кроме Инны. И еще однажды под настроение – Толе и Гале Аграновским, которые обещали никому ее не разглашать.
* * *
Рассказ Галлая. Сразу после успешного окончания испытаний одного из реактивных МИГов Марк и еще несколько близко причастных к этому людей, оставив на аэродроме свои машины, отправились на служебном автобусе в ресторан гостиницы “Советская”. Автобус отпустили. Мест, разумеется, не было, но метрдотель сразу нашел им столик и вручил меню. На обсуждение ушло три минуты, он сам принял заказ, передал его подошедшему официанту и остался возле столика. Они знали, что он не уйдет, но немного порезвились: потребовали вдогонку заказу еще и пива, он дал сигнал, и пиво принесли. После перенапряжения им требовалась разрядка, Марк открыто бросил на пол вилку и, объяснив, что она упала, попросил заменить. Метр невозмутимо щелкнул пальцами, и чистая вилка появилась. Они пили, закусывали, смеялись, рассказывали анекдоты, ничего предосудительно-секретного в их разговорах не было.
Потом они расплатились, и метрдотель проводил их до выхода.
На улице лупил дождь, вышедшие до них посетители теснились под козырьком. На такси рассчитывать не приходилось.
Галлай повернулся к метрдотелю и негромко сказал: – Нам нужно две машины. Прошу вас как офицер офицера… Тот четко ответил: – Будет сделано.
Через несколько минут они уехали.
* * *
В нашей с Инной жизни был день, когда мы завтракали в Москве, обедали в Париже, а ужинали в Риме. Да еще второй завтрак – в самолете.
Стоял сентябрь 1965 года. Мы летели на конгресс Европейского сообщества писателей. Одни, делегаты, прямым рейсом Москва – Рим, другие, тоже члены сообщества, но гости конгресса, – через Париж.
Мы наскоро перекусили у себя на кухне, сели в такси и покатили в Шереметьево. Уже было светло, но Москва еще пустынна, и мы пересекли ее без задержек. Рощи вблизи аэропорта выглядели вполне осенними. В зале доброжелательные заспанные лица попутчиков.
А в Бурже мы сразу попали под крыло компании “Эр Франс”. Желающих тут же повезли в Версаль (мы там уже бывали), остальные гуляли, бродили, болтались по Парижу. Было еще по-летнему тепло, скорее жарко.
Ну конечно, Лувр и Зал для игры в мяч (импрессионисты). И обед – не где-нибудь, а на Елисейских полях.
Дальше летели с Орли, понятно, уже не ТУ-104, а маленькой аккуратной “Каравеллой”. Мы поднимались в нее по трапу, ведущему под хвост или, как находчиво заметила одна наша дама, в попку.
На земле уже вечерело, но наверху было светло, и вдруг среди прочих объявлений серебряно выделился голосок стюардессы: “Мон-блан”, “Мон-блан”… Сидящая рядом Алигер спросила, летал ли я прежде этим маршрутом, и, узнав, что нет, уступила мне свое место у иллюминатора (“как благородный человек”, – уточнила она), чтобы я мог увидеть озаренные закатом Альпы и их знаменитую вершину. А потом быстро стемнело, мы летели в полном мраке, пока не раскрылся под нами переполненный огнями Рим.
Когда мы с Инной побросали в номере вещи и спустились ужинать, было не слишком поздно. Мы посмотрели друг на друга и одновременно рассмеялись, таким нереальным показался нам прожитый день.
* * *
Осенью 1987 года, объявленного ЮНЕСКО годом Пушкина во всем мире, я побывал на одноименном симпозиуме в Милане. Состав нашей делегации: Н. Томашевский, Н. Эйдельман, Р. Хлодовский и я. Остальные все были профессора, русисты и слависты из различных итальянских университетов и из других стран. Они выступали с докладами: “Пушкин – и то-то и то-то”. Были там и наши молодые женщины-филологи, вышедшие замуж в Италию, они тоже мило лопотали что-то. Меня председательствующий Ж. Нива представил: “Это человек не университетский”. То есть практик, что ли.
А руководил всем очаровательный профессор Эридано Боццарелли, внимательный и трогательный; его у нас хорошо знают.
Так вот, там я услышал от нескольких откровенных собеседников, что, мол, они, конечно, понимают: Пушкин – великий поэт, но все-таки знают об этом больше понаслышке. Да, они в общем владеют русским, но ведь чтобы по-настоящему понимать Пушкина, нужно быть растворенным в его языке, а он должен быть растворен в вас. Без этого невозможно. А переводы? Ну что переводы!..
У нас ведь то же самое. Мы, не знающие английского, только слышали, что есть великий поэт – Байрон. Не знаю, как по-французски и по-испански, но на русском Арагона и Неруды нет, что бы вы ни говорили. Конечно, существуют удачи: Бернс и английские баллады Маршака, французские лирики Б. Лифшица и, разумеется, Шекспир, Гете, Рильке Пастернака. А его же Т. Табидзе, С. Чиковани. А Николоз Бараташвили!..
По вечерам после заседаний обычно все вместе – человек двадцать – ужинали в шумном, но уютном ресторане за длинным столом, составленным из нескольких маленьких. Боццарелли проверял, у всех ли есть собеседники.
И вот в последний день я оказался напротив профессора из Флоренции – Ренато Ризолитти. Мы наливали белое легкое вино из бутылок, похожих на кегли, и разговаривали о поэзии, об искусстве. Мнения наши вполне сходились. Потом он, раскрасневшийся от белого вина, сказал, что летом во Флоренции был Владимир Соколов, и он, Ризолитти, его опекал. Он поинтересовался, хороший ли поэт Соколов. Я ответил, что очень, и спросил, слышал ли он о Соколове прежде. Ответ был, разумеется, отрицательный. А обо мне? То же самое. И это меня не удивило, хотя я не раз печатался в Италии. Отдельной книги у меня не было, но издавался я там в течение ряда лет, хотя бы по данным ВААПа, которое, как известно, зря такое не подтвердит, – скорее наоборот. И недавно вышла очередная антология на Сицилии, куда меня приглашали весной, но я не поехал. Да и много раньше. Вспомнил, как в 1965 году я был в Риме на конгрессе Европейского сообщества писателей, членом которого состоял, и как-то в конце дня мы шли с Капитолийского холма, где проходили заседания, по уже остывающему Риму – я, Инна и переводчица английской прозы Евгения Калашникова. Зашли, кажется, на улице Корсо, в большой книжный магазин купить дочери-художнице (она была еще школьницей) какой-то альбом репродукций. Денег как всегда было мало, а продавец начал выбрасывать на прилавок все лучшее. И тут Женя Калашникова, знавшая и другие языки, вдруг разболталась: это наш поэт, то да се. Продавец встрепенулся, побежал куда-то и принес два тома. Антология русской поэзии, только что вышедшая. И к Калашниковой – где, мол, он? Та смотрит – Пастернак, Заболоцкий, нет, говорит, это корифеи, и вдруг, пожалуйста, – Ваншенкин, вот он, семь стихотворений. Продавец тут же приволок огромную книгу почетных посетителей. Я сделал короткую запись. Передо мной шел Федерико Феллини.
А флорентийский профессор Ренато Ризолитти меня не знает. И неудивительно. Я спросил, а кого же он знает, и получил ответ: Евтушенко, Вознесенский, Окуджава. А почему? Ренато, не колеблясь, объяснил: первоначально их узнали в Италии в связи с каким-то политическим скандалом, то ли при Хрущеве, то ли при Брежневе, и с тех пор запомнили. А Окуджава, вообще, певец, артисто! Но и с ним тоже что-то было…
Я это все рассказываю ничуть им не в укор. Как можно, помилуйте! Мне это все ни капли не мешает. У меня другая дорога, своя. Как можно было волноваться и негодовать по причине, скажем, появления их фотографии на обложке журнала. Да это же себя ни в грош не ставить. А им тоже обижаться не резон: всемирная известность Пастернака – и то результат скандала.