не удастся. Наверное, дед лучше догадывается об этом, потому что опять скрывается в зеленых зарослях. Может быть, он скоро позовет и меня. Или так и будет вечно увлечен чем-то своим. Он и сейчас, спустя многие десятилетия, все еще там. Единственный хранитель каталожного шифра, впрочем, давно успевший позабыть его. Поредевшая седина все так же мелькает за ветками высоких яблонь – у террасы, обвитой замшелыми эполетами винограда и клематиса, рядом с черными досками, которые все так же свалены там, у дровника, наполненного запахом свежих щепок и давней сырой трухи. Невероятно. Нет, здесь нельзя ничего менять. Я не уверен ни в чем, кроме этого постоянства. Все равно не хватит никаких сил, чтобы разрушить легенду. Пусть поменяется потом, после меня. Пусть кто-нибудь еще снесет старый дом. У забора колышутся деревья и сразу за ними – огромное поле, с обратной стороны которого еще одна упирающаяся в облака аллея. Каждый вечер там садилось, будет садиться солнце. И сегодня оно точно так же отражается в придорожных лужах. Пунцовые лучи, тянущиеся сквозь березовые ветки. Откуда-то эта прочная несобранность, эта ветхая выспренность, священно-безалаберная бессвязность. Бесконечно долго смотреть. Без понимания. Только тайна, только ее открытость. Рассматривал цветы и как будто проживал вместе с ними их белое цветение. Внезапно все исчезало. Мир имел странную способность удалять из себя предметы, превращаться в незаполненную залу. Есть в этом что-то от беспечного полувзгляда детей. Когда мы молча умоляем их простить нас, а они просто закрывают глаза и засыпают. Кажется, именно тогда я впервые почувствовал что-то, что через много лет буду вспоминать как любовь. Спускаться, спотыкаясь о корни, бежать еще глубже в лес. В журчащее разноречье птиц, ветра, ос и листвы. В тихие сверкания смолы. Мельком замечать среди всеобщей зелени выстреливающие малиновой краской стебельки ревеня. Сразу же вспоминаю приятно-кисловатый вкус его листьев. Отворять накренившуюся калитку, запертую на старый гвоздь. Отродясь никаких замков, даже шпингалетов, только эта толстая спица на желтоватой бечевке, завязанной несуразным узлом. Привычным движением вырывать длинный гвоздь из проржавелых полукруглых петель. И так же быстро возвращать на место – с той стороны калитки, поднимаясь на цыпочки, но попадая в лунку с первого раза. Не думать о том, что еще минуту назад боялся оцарапаться, но все же поранился о почти такой же. Враги и союзники узнаются как-то сами собой. Несмотря на их свойство меняться местами. Увертываясь от объятий ежевики и крапивы, мчаться по перечеркнутым корнями дорожкам, по которым когда-то мы с дедом каждое утро перед завтраком катались на велосипедах, по песчаным просекам. Совсем не помню наших тогдашних разговоров (а может, их и не было), только сам восторг от этих ежедневных прогулок. Потом еще дальше – пробираться на ощупь по заросшим, несуществующим тропинкам. Бежать, не слыша больше ни звука. Кроме разве что ветра. Деревья начинали расступаться и снова теснились за спиной, едва я успевал миновать их. Наконец пауза. Наконец упасть на траву у красных стволов и замолкнуть. Целые часы затишья. В лесу, где ничто не различимо. Лес, как и море, способен вплотную приблизить к самой первой тишине. Молчание стало непрестанной молитвой. Как будто через немоту получил возможность соприкосновения с миром. Как будто слияние было возможно только в языке тишины, никак иначе. Как будто речь обдавала холодом горло. Как будто каждое слово сокращало жизнь. Зная, что это бессмысленно, зачем-то пытался запомнить молчание, записать его в памяти. Высвечивалось что-то другое, никогда не сама тишина. Ее нельзя было ни нарисовать, ни пропеть, ни записать. Больше не буду пытаться. Обещаю. И опять обманываю, опять вырисовываю ноты и слова. Нет, это будет огромный забор, камни, скалы, которые я воздвигну вокруг себя. Больше до меня не достучаться, не докричаться, как нельзя дозваться ребенка в утробе. Нет, не совсем так. Даже совсем не так. Хромые, негодные сравнения. Оставить их. Просто никогда не произносить ни звука. Забыть, стереть все. Никакой ненужной болтовни. Никакой памяти. Забыть в молчании все. Ни рисунков, ни фотографий, ни записей. Никакой иной памяти. По правде сказать, сколько-нибудь продолжительное прошлое еще и не успело тогда скопиться. Только я еще этого не осознавал. Как будто в воспоминаниях еще не было нужды. Когда прошлого толком нет, от него легко отрекаться. Потом оно просто перестает обращать внимание на твои отказы. И все же окунаться в океан. Укутываться в тишину, как укрываются в слова. Быть в молчании. В самом его центре, согреваться его ветром. Присутствовать при начале мира, при всем, что может быть сказано. Звери и птицы не умеют молчать. Природа не умеет молчать. Лишь затихает на время. А я замолчу. Замолчу навсегда. Забью рот землей. Да. Вам не заставить меня заговорить. Я не оскверню мир болтовней. Вы не добьетесь ни правды, ни лжи. Допрос потеряет всякий смысл. Да. Но эти клятвы, как и любые другие, легче давать, чем исполнять. Увы, словоотсутствие в любой момент может прерваться, будет не раз прерываться, собственно говоря – от человека тут мало что зависит, я еще об этом не знаю и наброшусь с кулаками на любого, кто посмеет сказать такое (конечно, этих людей не будет). Так продолжал лежать под внезапным дождем, в раскатистой тишине, заполненной непроизнесенными словами, неслышным свистом вечерней флейты. Зачем-то держась пальцами за длинные, кривые корни, словно боясь быть смытым. Насквозь промокал. Потом дождь прерывался. В далеком эхе кукушки почти переставало слышаться слово «скука». Смыкающиеся под небом ветви образовывали своды, арки, бесконечные зеленые анфилады. И снова крупинки били по листьям, как по клавишам старого рояля. Шелест немой, околдовывающей музыки. Слушать ее. Вдали от холода речи. В безымянной толпе. Среди полупрозрачных призраков. Под бесконечным дождем. Ничего. Кроме плача. Лучащаяся тишина. В серебристых разломах. Тягучая, вязкая, как невидимый мед.