Выбрать главу
сты пузырей, их слепые шевеления не исчезали, а множились, дробились на еще более мелкие, бесконечно меняя форму. Как будто из них состоял и влажный воздух. Да, туман длил их копошение. Даже погибнув, оно продолжало выплескивать ослепляющий яд. Сохраняло свою растительную, враждебную волю. Не останавливалось, продолжало обволакивать. И мертвая опухоль опять превращалась в догоняющие друг друга белые полосы, они беспокойно извивались на воде и закручивались в расхристанные кружева. Прозрачная грязь. Каждая капля сбегала по камню, как проворное насекомое – словно головка гусеницы, чье тело невидимо или навсегда потеряно, но и эта прозрачная бусина тоже становилась все меньше и меньше, пока, изничтожив себя, не исчезала совсем, лишь изредка успевая слиться с зеленеющей жидкостью, вернуться в брызги у самого подножья скалы, чтобы снова и снова ударяться о нее. Проводил целые часы, лежа на прибрежном холме, прислонившись щекой к засыпанному песком камню. Песчинки приклеивались к коже и смешивались со щетиной (даже так же поблескивали на солнце). Лежал и наблюдал, как у самого берега волны, наслаиваясь друг на друга, соскальзывают обратно, оставляя на мокром песке темные оттиски, тонкий слой влаги. Но уже через мгновение и эти высыхающие тени сужали контуры, догоняли своих хозяев, устремляясь в погоню за ними, что, впрочем, почти никогда не удавалось, потому что навстречу им поспешали новые зыби. Проводил так целые недели, следя, как убегают друг от друга стеклянные горбы, как они превращаются в силуэты самих себя, а потом смешиваются с новыми тенями, утаскивают за собой мелкие камни и обрывки листьев. Из-за того, что оно продолжало шевелиться, все знакомые мысы, ракушки, расколотые панцири – все это тоже становилось изменчивым и непривычным. Часами лежал, вслушиваясь в крики морских птиц, прислонившись щекой к теплому камню, и смотрел, как в воду падают сухие, скрученные в рваные трубочки листья, следил за их порхающим, нервным полетом, за пятнами теней, ползущими по валунам и песку, за текучими отражениями. Подолгу разглядывал мерцающие маски. Они немного избавляли мир от скуки, лишали его обманчивой простоты. Но как будто и отвлекали от чего-то, скрытого под ними. Оно всегда показывалось как нечто, чем само не являлось, поспешая скрыться в бликах и дроблениях, завораживающих своими переливами. Эти шумные отражения можно было разглядывать всю жизнь, в них невозможно было разобраться, от одного многообразия сочетаний и преломлений можно было сойти с ума, но за ними скрывалось еще что-то, теряющееся в темноте. Что-то, что они старались утаить. Куда более неясное, чем они. Что-то, дозволяющее им множиться. Тихое, прячущееся безумие. Его темный гул. Конечно, иногда вода впускала в себя свет. В безветренную погоду у берега можно было разглядеть дно – колыхания водорослей, снования мальков, черные иглы морских ежей, поблескивания камней, – всю эту видимую часть незатейливой подводной жизни. Но четкость сохранялась лишь до определенного предела, дальше все сгущалось, мутнело и оставалось скрытым. Как будто бы даже твердело. Да, казалось, что там, в самой глубине воду придется раскапывать, разрывать руками, чтобы продвинуться дальше. Продвинуться дальше? Разодрать пальцы в кровь, почувствовать, как соль обжигает раны, заползает в бороздки царапин, прокрадывается под кожу. Только вот в сумрачной массе все равно нельзя будет разглядеть ни ям, ни прорешин. Как будто у берега вода впускала свет именно затем, чтобы не дать ему проникнуть глубже, – как лакея или привратника, которому дозволено входить лишь в прихожую. Да, даже эта близкая, нарочитая прозрачность тоже была притворством. Конечно, он не раз нырял внутрь и обнаруживал, что дно там немногим отличалось от прибрежного, разве что было более вязким. Но это ничего не проясняло. Блеснув смертью, волны могли без труда забрать его, но почему-то не делали этого. Каждый раз, погружаясь под воду, он ловил себя на мысли, что находит не то. Наталкивается на какую-то другую, ненастоящую жизнь моря. Даже если бы ему удалось раскопать скрытые корни, они тут же превратились бы в дрянной реквизит, в скверные копии. Чем больше упрочнялась уверенность в том, что он вплотную приближается к искомому, тем безвозвратнее терял его. Как если бы складки воды подогнулись сами под себя, скрыв изнанку. Как если бы он купался в шелесте отражений, а самое существенное по-прежнему оставалось скрытым. Погрузившись на глубину, цепляясь руками за водоросли, он поднимал голову и видел, как облака, проступающие сквозь жидкую патину, смешиваются с хлопьями пены, а льющийся с неба свет встречается с отражениями дна. Да, ему казалось, что дно тоже могло отражаться с обратной стороны поверхности. Даже думалось, что так, в виде плавучей гравюры, его можно лучше рассмотреть. А до этого целыми неделями лежал на берегу, вспоминая обволакивающие блики. Но не прикасаясь к воде. Первое время даже не решался подходить к ней, потом почти привык, но ощущение чуждости не исчезло. Ни о каком приятии не могло быть и речи. Он любил не медленно заходить в море, а спрыгивать в него, так чтобы очутиться в прозрачной западне сразу, в одно мгновение. И в этот момент вдруг исчезали все звуки – ни ветра, ни плеска, ни вскриков птиц. Только странный, похожий на шелест костра гул, в котором он почти готов был почувствовать себя веткой или сухим листом, травинкой, щепкой – чем угодно неживым. Да, притронуться к воде было куда тягостнее, чем обнаружить себя уже внутри. Он медленно подносил пальцы к морской поверхности и в последний момент отдергивал руку. Пока не изобрел новый способ – сперва провести по волне ногтями, этой полуживой частью тела, чтобы почти не чувствовать прикосновения, и только потом погрузить в воду всю руку. Он наклонял голову и наблюдал, как кривая линия прозрачной кромки отрезает его пальцы, как они, напоминая вытянутые вечерние тени или длинные щупальца, искривляются в воде, словно уже отделенные от руки, как становятся рыхлой мякотью, одним из склизких морских организмов. Разжиженные, почти мертвые, они уже не принадлежат ладони. Как глубоко вросшие в запястья длинные, полугнилые когти. Как что-то не относящееся к нему, вроде тростинки или лапки жука. Что-то, чем он пока не успел стать. Он вырывал руку из воды. В первую секунду нельзя даже было понять, поддалась ли она усилию или безвозвратно вросла в море. Прозрачная кожа по-непривычному медлительно сползала с ладони, и глаза следили, как капли, срастаясь друг с другом, силятся зацепиться за пальцы. Они упорно отказывались разделяться, словно были не жидкостью, а волокнистой тканью, перепонкой. Но все же в какой-то момент поток разрывался, и лишь немногим ненадолго удавалось повиснуть на фалангах, как стеклянным, бесцветным улиткам. На их прозрачных выгнутых панцирях переливались отблески света. Когда же последние упрямцы соскальзывали с кончиков пальцев и разбивались о камни, он как будто не замечал этого, продолжая рассматривать собственные кисти – покрытые разводами соли родинки, морщины, царапины, рябые пятнышки, бледно-розовые пластинки ногтей. Но и это спокойное созерцание было странной пыткой, чем-то вызывающим отвращение. Тонкие волоски виделись ножками пауков, чьи головы вгрызлись глубоко в кожу. Он снова думал, что ногти, волосы, зубы – это какие-то посторонние наросты на телесном, слишком твердые, безжизненные. Да, что-то наподобие засохшего песка, который можно отскрести от кожи, смыть. Еще более инородной и чужой казалась только слизь глазной мякоти. Свои глаза он не раз видел в отражении моря. Может быть, поэтому они часто представлялись ему застывшей водой – мутной слепотой, лишь иногда, в самые непонятные часы способной излиться семенем зрения. Прозрачный офорт копировал все его черты, он знал, что, когда отводит взгляд или поднимает голову к небу, вторая пара глаз смотрит в ту же сторону. И все же когда всматривался в жидкий, изменчивый отпечаток, ему уже не удавалось думать о глазах, начинало увлекать другое: он понимал, что лицо показывается перед собой не по частям, а все целиком. Хотя и эта целость была какой-то размывающейся, вязнущей в изгибах волн и клочьях пены. Иногда здесь, в бухте, вода почти застывала, но сколько бы он ни замирал, смазанный, теряющий черты оттиск на зыбкой поверхности продолжал двигаться. Помимо него. Казалось, его собственная жизнь абсолютно ничего не добавляла к миру, во всяком случае – не больше, чем этот тусклый портрет. Когда смотрел на щербатые отражения на воде, то представлялся себе сливающимся с силуэтами деревьев и камней, а когда подносил лицо близко к жидкой глади, то, казалось, видел отражение моря в рисунке собственных глаз. Как если бы одна вода отражала другую воду. Он стыдился себя, ему хотелось слиться с этим дрожащим оттиском. Поэтому прижимался еще ближе к воде. Так растворял себя в мире, пока какая-нибудь плывущая по течению травинка не напоминала о том, что все это – только поверхность задремавшего колыхания. Одно, пусть и мучительное прикосновение, даже ненароком капнувшая слеза способны были разрушить всю картину, принудить ее извиваться неровными кругами, пока приближающаяся волна не спрячет портрет-пейзаж в своих складках. Отражения рябили светом: одни лучи преломлялись о поверхность и слепили глаза, а другим удавалось прорезать гл