Выбрать главу
просветах молний ему мерещилось, что вокруг на песке, как на поверхности воды, вспыхивают, порождая друг друга, холодные отражения. Крохотные, огромные зеркала. Всматривался в их озлобленную растерянность, продолжавшую множить нереальное, делать безумное еще более безумным. Осколки были разбросаны повсюду, выстраивались в ряды тлеющих, почти готовых к прочтению букв, но быстро смывались дождем, распадались, исчезали под новыми знаками, еще более яркими и меркнущими еще быстрее. И очень скоро вместе с клочьями наконец растерзанных листьев, галькой и разлохмаченными щепками пена сползала обратно в грязную слякоть. Помутнелая, исхлестанная вода возвращалась, утаскивая за собой все, что попадалось на пути, – камни, раковины, песок. Среди сверкающих, неровных глыб поблескивали раздробленные кости. Песчинки казались непосеянным, размокшим зерном, пытавшимся достичь земли; с каждой новой волной его все дальше отбрасывало от берега. Поверхность и глубина ежесекундно менялись местами. Между ними больше не было разницы. Схема, которая раньше давала пусть и не понимание, но возможность шага в его сторону, хоть какое-то подобие опоры, теперь обнаруживала свою несостоятельность. Разделение, которому он придавал (и все еще не способен был перестать придавать) столько значения, внезапно оказалось не менее условным, чем любое другое. Даже хуже многих. Но он не собирался от него отказываться. Потому что не был способен изобрести ничего лучше. Перед тем как разбиться, волны успевали на мгновение застыть, будто стеклянные скобы, но очень скоро шагающие следом сталкивали своих предтеч вниз, любуясь, как в телах отцов разверзаются кривые трещины. Как толпы безжалостных призраков, они нагоняли и растаптывали друг друга. Порой, впрочем, первым удавалось перехитрить вторых, и перед тем как умереть, они отскакивали назад от ссутуленных утесов, словно громадные сверкающие алебарды, врезались в соперников лезвиями тонких конечностей и погребали их тела под собой. Но даже не успевали отпраздновать победы, ведь за их разломленными спинами уже громоздились, внахлест маршировали безликие силуэты новорожденных воинов. Мрачно спортретированных растущими изгибами, еще более бесстрашных, еще менее привязанных к жизни безымянных бойцов. Едва приняв присягу, они уже устремлялись в самую стремнину побоища, к раскрытым крышкам прозрачных гробов. В упоении. Как каменные изваяния или своды зловещего, готового обрушиться храма, они выстраивались в стройные, бесконечные шеренги, укутанные сетчатой метелью. Так, плечом к плечу, преданно чеканили шаг те, что уже через считаные секунды принимались стрелять в спины марширующих впереди, вновь и вновь обрушивая мосты полумертвых тел. Величественный парад, способный в любое мгновение смениться пляской пьяной солдатни, поножовщиной, вырыванием глаз, варварским поеданием друг друга. Эти головорезы, лишь мгновенье назад певшие гимн и притворявшиеся бравыми юнкерами, теперь вцеплялись в горло идущим рядом и кусками вырывали мясо из-под вспоротой кожи, широко раскрывали глотки, подставляя их под потоки хлещущей крови. Наконец их рвало темной, волокнистой жижей. Давясь, многие продолжали петь, в какой-то бесконечной, застывшей, радостной ярости. В резком мраке они метались и исчезали, продолжая извергать нескончаемую нотную рвоту. Приходили новые, не отличимые от предшественников и так же достоверно повторявшие их гибель, едва успевая присвоить себе грязные, покрытые запекшейся кровью трофеи. При свете молний становилось заметно, что это сражение издевательски, с жутким весельем копируют и отражающиеся на скале тени. Сполохи делали их гадкую игру похожей на конвульсии обугленных птиц с вывернутыми крыльями. Сорванная листва, сломанные ветви, сверкающая грязь, плевки пены на лоснящихся лицах – все извивалось в уродливом, непристойном танце. Бурые шелушащиеся холмы, их подвижная изнанка, их вытянутые силуэты, их тяжелый грохот. Море продолжало корчиться под пляшущими вереницами туч, под топотом широких копыт. В серебристой пурге искрились взлохмаченные космы, разорванные одежды, взрывы снежных хлопьев. Проколотый яркими спицами, весь остров превращался в изувеченное тело, в лужи разлитой крови, торчащие обломки костей, визгливый вой. Пена в воздухе становилась похожей на застывших над водой разорванных медуз. Прозрачные сердца выгибались в громадные линзы, сквозь которые побоище виделось еще более гротескным и жестоким. Он падал, сбитый с ног твердыми потоками, и вдруг, изнемогая от отвращения, ловил себя на мысли о невероятной, неподражаемой красоте этой бойни. Размолотая, перемешанная масса продолжала жить, колыхаться, кричать, как будто даже исцелялась в этой омерзительной резне, превращая войну в роды. Ему нравилось замечать движение раздробленным на застывшие, притворяющиеся мертвыми паузы – тревожные разломы в ускользающем времени, прорези, сквозь которые он мог различить очертания мира. Ощущая бессмысленность страха, он словно замечал другую его сторону. Молнии высветляли спасительные разрывы, делали их более явными, но одновременно в согревающем прояснении присутствовало что-то еще более жестокое и уничижающее. Как если бы оно было единственным намеком, последней вспышкой ясности перед окончательным затемнением. Очертания предметов, шевеления жидких складок, белое цветение – все это на мгновение выныривало из темноты, чтобы вскоре еще сильнее скрыться. Взрывы, короткие паузы между ними. Клочья тишины, недолгие затишья. Нет, даже не затишья, а какие-то обломки пауз, каждая из которых угрожала (оставляла надежду) скопиться в бесконечное молчание. Он видел, как последние остатки света растворяются в темной воде, и не мог угадать момент угасания. Точно так же ему никогда не удавалось определить границы света и темноты. Удаляясь от солнца и заходя в пещеру, он лишь в какой-то неизвестный, неуловимый миг осознавал, что покинул пределы света. Вошел в грот не потому, что бежал от шторма. Как всегда, просто оказался внутри, без всякой причины, без всяких объяснений. Снова ничего, кроме едва приметного, знакомого гула. Все привычно. Но и никакого спокойствия. Впрочем, и ни малейшего волнения. Что-то другое. Всегда что-то другое. И на этот раз – новая странность. Вместо привычной пустоты внутри заплескались искаженные, неуместные воспоминания. Парк, сад, лес, – все эти возвращающиеся тени, но и что-то казавшееся напрочь стертым: очертания давно брошенного дома, жуткие силуэты, даже запах старого подъезда, снова дверь лифта, запавшие кнопки, вырванные из сна пощечины – то, от чего он давно был избавлен, тем более – в пещере, вдруг обрушилось без предупреждения. Его потрясло, что прошлое – те его эпизоды, о которых, казалось, он успел навсегда забыть – вернулось само собой. Как если бы выброшенный балласт вновь обнаружился на прежнем месте, а сил снова перекинуть бесполезный груз за борт больше не было. Он не представлял, как быть с этим непристойно огромным наследством, которое уже никогда не удастся растранжирить. Можно было не кричать: звучное, незамолкающее эхо прошлого и так было разлито повсюду. Оно и было тревожным хрипом. Его память мерцала перед ним тусклыми, но не гаснущими до конца огоньками. И он чувствовал себя единственным зрителем огромного амфитеатра, присутствующим на репетиции собственной жизни. Да, вся эта буря, все эти смутные эпизоды напоминали наброски так и не нарисованных картин. От этого он все меньше совпадал с тем, за что прежде принимал себя, но, казалось, лишь благодаря нестерпимой незавершенности способен был немного продолжаться. Раз за разом утверждал себя как нехватку, недоделанность, недостаток. Ничего не удавалось, и даже его упрямое молчание было жалкой пародией на величественное безмолвие мира – не вторившее, не сливавшееся с ним, отслаивавшееся как ненужная шелуха. Его невзрачная немота могла быть лишь потрескиваниями углей в обжигающем костре подлинной тишины, лучившейся всем тем, чего так недоставало его молчанию. В пещере можно было избегнуть теней и отражений, но не присутствия давящей, густой, неприступной немоты. Настолько непереносимой, что нужно было выдумывать гул, крик, даже шторм. И потому под закрытыми веками снова маршировали толпы. Зловещая людская масса затапливала пустые площади, мосты, проспекты, прилегающие к ним улицы, набережные, все крохотные проулки. Узкие коридоры, на которых, казалось, не разойтись и двум прохожим, теперь были залиты бессчетными смуглыми силуэтами. В порывах ветра слышались сиплые, сдавленные, царапающие голоса. Несмолкающий гомон разом напоминал брань, звон бьющихся стекол, скрип дверей, топот, лай – всю бесконечность звуков. Конечно, нельзя было разобрать ни слова, потому что ветер смешал все фразы. Казалось, от их поступи тряслась земля. Дождь не прекращался, потоки хлестали из водосточных труб, заполняя рытвины и канавы, наслаиваясь на стены, сверкая на рукавах длинных плащей и скапливаясь в искривленных полях шляп. Струи смывали со стен даже окна, не говоря о названиях улиц и номерах домов. Ускользали все имена и значения, лики улиц растворялись в бледном бесцветии. Тем временем узловато марширующие толпы заполонили крыши. Тела перепрыгивали с карниза на карниз, и лишь их иссохшие лица своей бледностью выдавали всепронизывающе