Выбрать главу
лжала жить, колыхаться, кричать, как будто даже исцелялась в этой омерзительной резне, превращая войну в роды. Ему нравилось замечать движение раздробленным на застывшие, притворяющиеся мертвыми паузы – тревожные разломы в ускользающем времени, прорези, сквозь которые он мог различить очертания мира. Ощущая бессмысленность страха, он словно замечал другую его сторону. Молнии высветляли спасительные разрывы, делали их более явными, но одновременно в согревающем прояснении присутствовало что-то еще более жестокое и уничижающее. Как если бы оно было единственным намеком, последней вспышкой ясности перед окончательным затемнением. Очертания предметов, шевеления жидких складок, белое цветение – все это на мгновение выныривало из темноты, чтобы вскоре еще сильнее скрыться. Взрывы, короткие паузы между ними. Клочья тишины, недолгие затишья. Нет, даже не затишья, а какие-то обломки пауз, каждая из которых угрожала (оставляла надежду) скопиться в бесконечное молчание. Он видел, как последние остатки света растворяются в темной воде, и не мог угадать момент угасания. Точно так же ему никогда не удавалось определить границы света и темноты. Удаляясь от солнца и заходя в пещеру, он лишь в какой-то неизвестный, неуловимый миг осознавал, что покинул пределы света. Вошел в грот не потому, что бежал от шторма. Как всегда, просто оказался внутри, без всякой причины, без всяких объяснений. Снова ничего, кроме едва приметного, знакомого гула. Все привычно. Но и никакого спокойствия. Впрочем, и ни малейшего волнения. Что-то другое. Всегда что-то другое. И на этот раз – новая странность. Вместо привычной пустоты внутри заплескались искаженные, неуместные воспоминания. Парк, сад, лес, – все эти возвращающиеся тени, но и что-то казавшееся напрочь стертым: очертания давно брошенного дома, жуткие силуэты, даже запах старого подъезда, снова дверь лифта, запавшие кнопки, вырванные из сна пощечины – то, от чего он давно был избавлен, тем более – в пещере, вдруг обрушилось без предупреждения. Его потрясло, что прошлое – те его эпизоды, о которых, казалось, он успел навсегда забыть – вернулось само собой. Как если бы выброшенный балласт вновь обнаружился на прежнем месте, а сил снова перекинуть бесполезный груз за борт больше не было. Он не представлял, как быть с этим непристойно огромным наследством, которое уже никогда не удастся растранжирить. Можно было не кричать: звучное, незамолкающее эхо прошлого и так было разлито повсюду. Оно и было тревожным хрипом. Его память мерцала перед ним тусклыми, но не гаснущими до конца огоньками. И он чувствовал себя единственным зрителем огромного амфитеатра, присутствующим на репетиции собственной жизни. Да, вся эта буря, все эти смутные эпизоды напоминали наброски так и не нарисованных картин. От этого он все меньше совпадал с тем, за что прежде принимал себя, но, казалось, лишь благодаря нестерпимой незавершенности способен был немного продолжаться. Раз за разом утверждал себя как нехватку, недоделанность, недостаток. Ничего не удавалось, и даже его упрямое молчание было жалкой пародией на величественное безмолвие мира – не вторившее, не сливавшееся с ним, отслаивавшееся как ненужная шелуха. Его невзрачная немота могла быть лишь потрескиваниями углей в обжигающем костре подлинной тишины, лучившейся всем тем, чего так недоставало его молчанию. В пещере можно было избегнуть теней и отражений, но не присутствия давящей, густой, неприступной немоты. Настолько непереносимой, что нужно было выдумывать гул, крик, даже шторм. И потому под закрытыми веками снова маршировали толпы. Зловещая людская масса затапливала пустые площади, мосты, проспекты, прилегающие к ним улицы, набережные, все крохотные проулки. Узкие коридоры, на которых, казалось, не разойтись и двум прохожим, теперь были залиты бессчетными смуглыми силуэтами. В порывах ветра слышались сиплые, сдавленные, царапающие голоса. Несмолкающий гомон разом напоминал брань, звон бьющихся стекол, скрип дверей, топот, лай – всю бесконечность звуков. Конечно, нельзя было разобрать ни слова, потому что ветер смешал все фразы. Казалось, от их поступи тряслась земля. Дождь не прекращался, потоки хлестали из водосточных труб, заполняя рытвины и канавы, наслаиваясь на стены, сверкая на рукавах длинных плащей и скапливаясь в искривленных полях шляп. Струи смывали со стен даже окна, не говоря о названиях улиц и номерах домов. Ускользали все имена и значения, лики улиц растворялись в бледном бесцветии. Тем временем узловато марширующие толпы заполонили крыши. Тела перепрыгивали с карниза на карниз, и лишь их иссохшие лица своей бледностью выдавали всепронизывающее отчаяние. Он в толпе. Почему-то он тоже среди них, погружен в зловещий бег. Плечи терлись друг о друга, казалось, нечто неживое прикасается к чему-то еще более мертвому. С покорностью и беспощадностью погруженных в работу механизмов. Готовых надломиться. В жутком скрежете. Мчались так быстро, что только ветер мог перегнать их. Пытался вжаться в темноту, чтобы стать менее заметным или еще зачем-то. В жуткой давке было трудно дышать. И вот внезапно все прекращалось, он снова сидел на скамье заброшенного парка. Стихли даже отдаленные, едва слышные стуки последних шагов. Поразительно: они забылись так быстро, что сложно было поверить в их существование. Совершенно один. На внезапной окраине. Под проливным дождем. В сизом дыму. Всматривался в разливы темноты, в грязевые узоры, в переплетения веток и прутьев черной ограды. Набирал в легкие холод сумерек. Лишенный слов. Разрозненные мысли не складывались в мир, который по-прежнему показывался только в виде этих мерцающих обрывков, никогда – целиком.