§ 11. Город
Еще когда-то. То, что совсем невыносимо вспоминать. Непрерывный, изрезанный шум, прерываемый оглушительными зияниями. В толчее зданий, в лохмотьях холодного света, в фабричном дыму, под ледяными мостами, в окалине серо-алой слякоти. Тряска резких вспышек, головокружение, роение полусонной толпы. Мельком замечает собственное отражение в зеркале заднего вида. Видит в глубине глаз усмешку отца. Какое-то неприятное чувство от этого узнавания. Короткий пронзительный вскрик, и снова – долгое шевеление неразборчивых звуков, вся эта какофония истеричных шептаний, непреклонный лязг. Застывшая суета, в которой навсегда теряется что-то, некогда казавшееся ценным. Как ночные мысли, позабытые поутру. Все хлюпает, изгибается, не поддается узнаванию, гаснет, не угасая до конца. Но вот она. Посреди кипящей ворчбы. Как всегда – перед перекрестком. Сейчас начнет тихонько постукивать грязными ногтями по стеклу. Далеко выступающие за кончики пальцев, неровные, подгибающиеся под себя скребки станут соскабливать капли, как прозрачную кожу. С тихим и оттого лучше слышным скрежетом. Губы примутся бесшумно шлепать, а за мутными стеклами очков заблестят пьяные глаза. Не разбирая, что именно произносится, он все же услышит сам хриплый тембр ее голоса, заплетающиеся интонации причитаний. Не сможет не то что протянуть монету, но даже взглянуть в ее сторону. Потому что снова вспомнит о матери. Он уже ее вспоминает. Соскребает еще одно пятнышко заледенелой серой пыльцы с перегородки, которая когда-то вроде бы была прозрачной. Может быть, она уже выглядит совсем по-другому. Наверняка даже не слишком похожа на эту нищую старуху. Хотя нет, чем-то все-таки похожа. Но это мало что меняет. Все равно – ничего не знает о ее жизни. Почти ничего. И любой ценой хочет сохранить незнание, даже – преуменьшить его. Недавно опять снилось, как он, обманутый, выкрикивает «зачем?» и дает ей подряд три-четыре пощечины. Нет, он не бьет ее, он пытается защититься, дать сдачи. Ему продолжало казаться, что вошла настоящая мать, пока вдруг не проступили мутные, чужие, вечерние глаза. Как скребущиеся ногти посреди лица. Но невозможно представить ужас, который охватит его, если он случайно откроет окно. Если она прикоснется. Нет, конечно, даже не взглянет через стекло. Так будет безопаснее и для этой старухи (впрочем, и она не такая уж старая). Пусть считает его скрягой, стыдливо вжавшимся в спинку водительского сиденья. Из-за нее он никогда не подает нищим. Впрочем, она и не вспомнит его уже спустя мгновение. А вот он не сможет забыть. Не ее. И та – не она – тоже не сможет забыть: не его. Два призрака будут связаны насильной памятью. От прошлого можно отворачиваться, можно делать вид, что оно потеряло свою важность, но это ничего не меняет в его всеопределяющем значении и в безнадежности нашего опоздания к тому, что мы называем жизнью. Одна, напиваясь, станет плакать над фотографией, а другой будет встречать позабытую химеру во сне и давать ей пощечины, которые нереальны вне сновидения (или все-таки нет? не так давно ему ведь и правда хотелось ударить ее, когда она орала на бабушку своим отвратительным писклявым голосом). У них нет ничего, кроме этих тревожных мифов друг о друге. Дыра продолжает зиять. Да, именно то, что он собирался навсегда забыть, нарочно вспоминалось – назло любым намерениям. Хотя не совсем так: очень многое все же удалось стереть. Или вернее – закрасить. Или, вернее, все заретушировалось само собой. Даже посчастливилось встретить тебя, у которой нет ни одной общей черты с моей матерью. Это казалось невозможным, ведь сходство обнаруживалось буквально в каждом женском лице. В тебе ее черт не было. Ни одной. Я знаю, с другой у меня никогда не родились бы дети. Дети, которых она никогда не увидит. Я приложу все силы, чтобы не допустить этого (откуда-то же берется пафос для этих нелепых клятв, которые, кстати, уже были однажды нарушены, когда бабушка тайком показала ей мою дочь). Это не месть, ведь внутри не осталось уже почти никакого зла. Скорее пугает сама возможность общения. И все же, едва вынося сны, не представляет, что будет, если они увидятся. На похоронах, например. Не исключено, что она может там появиться. Неужели им придется разговаривать? Кратко перечислят друг другу события последних двадцати пяти лет? Посудачат, как попутчики в поезде? Был и тот странный звонок. Он (я) ответил, бросать трубку показалось еще большей фальшью. И все же он ожидал чего угодно, но только не неумелого налета деловитости, только не этой скверной роли, которая не удавалась ей и много лет назад. Нет, без фиглярства они не смогли бы проронить и слова, но, кажется, невозможно было отыскать более нелепую, более неприятную маску. Расстояние до нее дальше, чем до самого чужого человека, дальше, чем до врага. Ему не кажется, что он преувеличивает. А потом (спустя несколько лет) – еще один звонок, слегка испуганные, полупьяные интонации, странное признание в том, что ей послышался голос. Звонила, чтобы уточнить, что это не он сейчас говорил с ней сквозь стену. Странно, почти ничего в этом безумном предположении не показалось ему жутким. Больше никаких новостей о ней. Но ясно, что ее мозг продолжает распадаться. Нет, впрочем, еще какие-то мелочи он узнавал из редких рассказов. Слушал, отводя глаза от кивающего лица. Бабушка всегда чувствовала неловкость, заговаривая на эту тему. К тому же толком и не могла ничего рассказать – так, повторяла по несколько раз одни и те же слова. Казалось, она молчала. А губами шевелила, лишь чтобы притвориться говорящей. Совсем не так, как в далеких воспоминаниях из детства беспрерывно говорит за столом дед – тогда обед растягивался на лишний час из-за того, что он не мог остановить повествования, длившегося помимо его воли. Быть может, он и сам не слышал себя, не думал, о чем именно говорит, ему просто нужно было зачем-то продолжать и продолжать рассказ. Говорил, словно репетируя монолог или набрасывая тезисы отсутствующего доклада, вернее даже – пытаясь сформулировать его тему. Как будто рассказ был способом сбежать от всего остального (зловещей пародией на это красноречие станут потом пьяные монологи матери, ее безумные споры с самой собой в темной комнате, затихающие и возобновляющиеся, тихое кипение ее отвратительной болтовни, о которой он будет знать только по рассказам деда; впрочем, в детстве что-то подобное тоже случалось). Так вот, казалось, тому, что дед мог сказать, всегда недоставало еще одного, последнего слова, ожидание которого и заставляло его продолжать. Истории могли перетекать друг в друга, повторяться, обрываться, начинаться сначала. А внук с бабушкой слушали водопады речи, словно не решаясь вставить ни звука. Может быть, она и не слышала, а думала о чем-то своем. Скорее всего. Ведь большую часть времени им совсем нечего было сказать друг другу (но отнюдь не потому, что все сказали; между ними всегда простиралась эта пустота невыговариваемого). Зато она в совершенстве освоила искусство кивания. И дед продолжал что-то рассказывать, освобождаться от переполнявших его слов, отдаваться их потоку, нанизывал обрывки на обрывки, призвуки на призвуки, отголоски на отголоски, пока наконец не замолкал. Но и это формально завершавшее долгую речь, застывавшее на его губах веское слово никогда не было последним – казалось, эхо голоса еще продолжает биться о потолок террасы, застревать там, завиваться, как сухие ветки винограда, висящие с той стороны стекла. Затихает, но не прерывается, просто перестает быть разборчивым. Как едва затухшие угли, которые подкравшийся ветер легко может снова превратить в огонь. Старые рейки стен прятали в своих резонансах все его интонации. Дед вставал, точь-в-точь как, внезапно затихнув, вскакивает маленький ребенок, лепетавший что-то над игрушками – сам с собой, без слушателей. И потом старик надолго прерывал свои рассказы. Словно переставал бояться тишины. Не зная его, а наблюдая лишь в этот момент, наверное, вы не смогли бы даже представить, что он способен на долгие повествования. Да, теперь он неподвижно сидел на скамейке. В его молчании не было пренебрежения к речи, оно могло настать только как итог – уже после столь многих слов, когда все они уже были выговорены. Хотя, казалось, он так и не произнес самого главного. (Помню, как однажды во