Выбрать главу
время шумного застолья мой отец вдруг сказал, что часто думает о том, что же человек должен сделать перед смертью: может быть, сказать что-то должен или завещать точную надгробную эпитафию – непонятно; я не могу забыть этой неуместной, простодушно-отчаянной фразы.) Так долгими часами дед сидел с полузакрытыми глазами, словно думая, что именно нужно сказать. Как будто разучивал еще не написанную, бесконечно-однозвучную поэму. Наверное, будущему молчанию внук тоже научился у него. Или путает с другим своим дедом. Да, конечно. Если представить, что их можно спутать. Второй старик прекрасно формулировал мысли, но никогда не произносил лишних слов. Это завораживало. Он мог часами всматриваться в природу, опершись руками на свернутое вопросительным знаком навершие трости. Иногда читал – сосредоточенно и отрешенно. Порой пересказывал что-то беспокойной бабушке – у нее к старости совсем испортилось зрение, поэтому она перестала заглядывать в книги (прежде ее было не оторвать от них) и посвящала почти все время кухонным хлопотам (она с трудом ходила, но при этом – никаких признаков помутнения сознания). Изредка дед даже читал ей вслух, как правило – газеты. Впрочем, она говорила, что больше не способна запомнить содержание книг, особенно романов. Кажется, внук понимает ее. Недавно, читая один роман, он только странице на двухсотой осознал, что узнаёт повествование. Потом случайно нашел свои забытые записи об этой книге – впечатления почти совпадали с нынешними. Но настоящий страх в другом: книга была прочитана им четыре года назад. Не двадцать, не десять, а четыре. И он не помнил ни слова, даже из собственных заметок о романе, на которые случайно наткнулся. Успокоил себя тем, что это был не особенно важный текст, таковым и остался, заурядной сюжетной чушью, не роман, а лишь изложение выдуманных событий. Но ведь были и еще менее важные – значит, они забыты еще больше? Такое возможно? А откуда эта уверенность в том, что запоминается важное? Не раз ловил себя на том, что это не так. Все важное тоже испещрено неузнаваемыми пятнами, соответствующими пробелам в воспоминаниях. Не помнить, а забывать – вот главное свойство памяти. И старики знают об этом все. Вот о чем стоит писать романы. Этим он и пытается сейчас заниматься. Написать о том, что не может вспомнить. Пока не очень получается. Не больше десяти страниц в год. Кстати, бабушка все время спрашивала, что он пишет. Забывая свои признания о том, что потеряла связь с книгами, просила принести почитать ей что-нибудь. Он отделывался какими-то нелепыми отговорками. Прекрасно понимал, что им не надо читать его книг. Что он не сможет прокомментировать написанное. Удивительно, но от первого – разговорчивого – деда он до последнего времени не скрывал своих текстов. Даже бабушка, кажется, что-то прочла. До последнего времени. А теперь пусть будут только газеты. Так вот, дед (второй дед, хотя вообще как раз он был старше всех, и определение «первый» больше подошло бы ему) читал бабушке, но чаще пропадал где-то в саду, за домом, скрывался там от празднословия. Внуку поначалу казалось, что на второго – молчаливого – деда он похож больше. Потом уже осознал, что оба присутствовали в нем в равной степени. Или, может быть, они не так уж сильно отличались – деятельность и апатия. Их лица, такие разные, оказались одним. Лицом самого разговорчивого в мире молчуна. Внезапно дед вставал и принимался за работу, словно труд тоже был разновидностью высказывания (то есть я, конечно, хочу сказать: молчания). Более того – главной его формой. А теперь так же, прервав долгое безмолвие, с внуком говорила бабушка, в сотый раз протирая стол и попутно делясь давно сообщенными известиями о его бедной матери. У нее самой новостей было ничтожно мало, но, наверное, бабушке казалось, что, повторяя, она увеличивает их количество. Когда же, в какой именно момент эта бесконечная ретрансляция перестала быть просто привычкой и начала все явственнее обнаруживать примеси безумия, приметы внутреннего распада? Можно ли зафиксировать час перехода? Вторая его бабушка – та, что больше не читала книг (да, у многих с детства нет никого старше родителей, а ему всегда приходилось уточнять, о какой бабушке или о каком деде идет речь, ведь он помнил даже своих прабабок и прадедов; невероятно, что можно жить так долго – и то, что он считает почти прожитой жизнью, может оказаться лишь меньшей половиной), так вот – вторая бабушка, пережившая почти всех своих младших братьев и сестер (десять детей в семье), тоже любила многократно повторять одно и то же, но ее речи были полны жалоб – до смешного мелких, даже казавшихся странными на фоне той силы, которую он всегда чувствовал внутри нее, или они и были изнанкой этой силы. Слушая, уже всерьез не мог припомнить, бывали ли такие годы, когда бабушкин сад приносил урожай (а ведь каждую осень от овощей и фруктов нельзя было спрятаться); дни, которые она не считала чересчур душными или наоборот – невыносимо холодными (притом что нигде в мире не было такой потрясающей теплой прохлады, как в ее загородном домике); часы, в которые бабушка не чувствовала недомоганий (как правило, она до захода солнца не уходила с огорода, прерываясь только на кухонные заботы); минуты, в которые тишина не нарушалась до смерти надоевшими соседскими криками (он их ни разу не слышал). Во всяком случае, из этих исповедей все, способное приносить радость, оказывалось вычеркнутым, словно ее улыбки привиделись во сне, а ее застольное пение (кроме нее, в семье никто не умел петь) было выдумкой. Но он так привык к причитаниям, что в какой-то момент перестал перечить им, внезапно понял, что то, что он считал поддержкой, никогда не являлось ею. Бабушке совсем не нужны были его переубеждения и подбадривания, вернее всего – они тихонько ранили ее, а не помогали, даже если она соглашалась с этими доводами, в глубине себя она хотела, чтобы ее сетования просто выслушивали, ничего больше, даже жалость ей была не нужна, казалась ей чем-то вроде еще одного лишнего подарка, который она поставит в угол за трюмо (там неизменно скапливались все свертки, полученные в праздничные дни). Может быть, именно это и делало ее сильнее. Но все равно вздрагивал, когда она произносила: «Теперь уже – все почти» (эту же фразу в конце жизни стала повторять и вторая бабушка, которая недавно сказала во сне: «Скоро умру, наверное – завтра»). А в остальное время – просто слушал, вглядываясь в красоту ее глаз. Да, она любила, когда он так слушает, это было известно абсолютно точно, как-то само собой. Так он иногда вглядывается в потрескавшиеся черно-белые фотографии из старого альбома (с парусником на обложке) – тогда еще нужно было приклеивать карточки к серым картонным страницам, теперь многие из них оторваны, потеряны – он разглядывает те, что остались. Вот прабабушка, которую он учил читать; другая, которую он никогда не видел; бравый прадед в военной форме (к нему – девяностолетнему – он приезжал в гости); молодые, неузнаваемо молодые дед и бабушка (им ведь теперь тоже девяносто). Фотографии, снятые много лет назад, в другой стране, в другом времени, и даже глаза почти нельзя узнать (неужели это те же самые люди?), он пытается вслушаться в вырванные из общего шума голоса, вернее, в их немоту, в то, что они хотели бы сказать, в тот несостоявшийся разговор, который является суммой всех действительных или, вернее, конечно, чем-то куда большим, чем простое собрание. Чаще всего они листают этот самый старый альбом, всматриваются в свою молодость, но ведь есть и другие, с фотографиями, снятыми намного позже, и за последние сорок лет с ними тоже произошло очень много, немыслимо много событий, которые и я немного помню, если, конечно, это можно назвать памятью. А вторая бабушка все продолжала рассказывать, как они опять возили его мать в больницу (нет, он не станет исполнять просьбу поздравить ее с днем рождения; он будет стараться помогать им, если эти недостарания вообще можно назвать помощью, – помогать им, но не ей; что-то всегда будет мешать этому; не упрямство – какая-то неформулируемая и непроходимая преграда; что же тогда такое его нелепая помощь, если главное, в чем нужно поддержать стариков, – это помочь им разобраться в их отношениях с дочерью; а именно здесь он феноменально беспомощен в роли помощника; и все, что ему остается, – это делать их безумие чуть более комфортным, и толку здесь удивительно мало, не хватает смелости признаться, что его нет вовсе; а разбитый алкоголем мозг дочери (матери) продолжает рушиться, и мозг матери (бабушки) тоже рассыпается – от нервов и от старости; недавно позвонил дед и сразу передал трубку бабушке, чтобы я успокоил ее; она снова ищет свою мертвую мать, на которую становится все больше похожа, а потом спрашивает, где же дед, где ее муж, который минуту назад передал ей телефон и стоит рядом с ней, выслушивая эти сумасшедшие вопросы, – что он чувствует? как мне помочь ему? – но вот она уже успокаивается, вслушиваясь в мой голос, в рациональность доводов, перестает всхлипывать, говорит: «Прости меня, со мной что-то случилось, со мной что-то случилось»; через пару часов к ней вернется полупамять, и она снова сможет делиться со мной скудными новостями, повторять их), да, она продолжала пытаться рассказать мне что-то про мою мать, а я слушал, только не смогу понять – внимательно или не