. Но мы не начнем. Пожалуй, я и не хотел бы начинать. (Снова ошибка – через год мы с ним увидимся, и окажется, что все мои представления о нем неверны, я расскажу ему про эту поездку и даже пришлю фотографии, а когда-нибудь мы, может, даже приедем сюда вдвоем – нет, это уже ненужно-сентиментальные мечтания.) Рябь реки внизу, тени деревьев, бесконечный лес. Идем в другую сторону. Малиновая черепица жилых корпусов. Здания не изменились (то есть вообще не изменились, как будто даже шторы в холле остались прежними), только сейчас совсем пустынны – под моросящим дождем не встречается ни одного человека. В трехэтажном корпусе, кроме нас, действительно не было жильцов. Словно меня пустили в прошлое, уже лишенное жизни. Но и этого – слишком много. Вот три дерева (вернее – три ствола, соединяющихся в один корень), около которых я научился ходить. У бабушки есть фотографии (да, первым шагам меня учила она, а не мать). Рядом – огромные елки, под ветвями которых можно строить целые города. Я помню все эти высоченные деревья. И то, что отец мог подкинуть мяч выше их верхушек. А вот белая тумба, которая в детстве была всем, чем угодно: каретой, крепостью, горой. Мне тогда было четыре или даже три года. А сейчас на нее забралась наша двенадцатилетняя дочь. Смотрим на нее. Теперь дорога через лес. Новые странности: в детстве путь ко второй речке и обратно был настолько привычным, что не казался длинным, но теперь ясно, что он займет около часа. Подхожу к ели, берусь рукой за сухие, острые ветки. Первые иголки начинаются на пять метров выше моей головы. Таких толстых стволов я не видел больше нигде, может, только в Шварцвальде. Зеленые от мха ветви. Множество грибов, не приходит в голову собирать их. Просто смотрю, просто слушаю. Звук леса тоже прежний. Поляна, мимо которой проходили когда-то сотни раз. Непривычно красные листья под ногами, непривычно сухая трава, непрерывный хвойный ветер. Теперь крохотный полуостров у пересечения двух рек. Первый раз я побывал здесь, когда мне был год (или даже на несколько месяцев раньше), тоже есть фотографии. Те же пятна ряски у берега, еще и листья, но вода чистая, просматривается до самого дна. Опять какие-то ненужные домики на противоположном берегу. Как разбросанные кем-то детали конструктора. Здесь начинает казаться, что впечатлений уже непоправимо много. Но мы идем дальше. Прошло несколько часов. Территория огромна. Это раньше все было на расстоянии вытянутой руки. Сидим в старой беседке. Когда-то в ней тайком курили знакомые подростки. Снова выходим к корпусам, на дорогу, по которой каждый вечер ходили ужинать – в эти часы бабушка накидывала на плечи шаль. Ей тогда еще не исполнилось шестидесяти, сейчас, повторю, девяносто. Вот здание кинотеатра, заросшая травой лестница выхода. Поднимаюсь по ней; когда-то я боялся этих прорезей между ступенями. Низкие, неудобные перила. В самом кинотеатре все переделали, больше нет старых откидных кресел, неинтересно, нет смысла входить в зал. Теперь спускаемся к лодочной пристани и пляжу. Песка уже нет, просто лужайка, окруженная невообразимо высокими соснами. Их собирающиеся в шары рыже-зеленые иглы. Вот каменный бортик, с которого я прыгал в воду. На лестнице новые ступени, но под ними – старый каркас, мне хорошо знаком этот темно-розовый цвет. Такие детали запоминаешь только в детстве (точно так же сразу узнаю плитку на балконе в нашем номере). У заброшенной пристани больше нет лодок, от прежних времен осталась только заколоченная будка. Еще было старое облепиховое дерево, похоже, его срубили. Тишина, покой, но отчего-то – никакого умиротворения. Единственное, чего мне не хватило, – это путешествия на лодке вдоль склоненных над водой веток, кажется, я помню каждый речной изгиб, или, может быть, хорошо, что лодок не было. Потому что ночью голова расколется от боли, и только благодаря тебе я смогу наконец уснуть с мокрым полотенцем на лбу. В номере, похожем на тот, где когда-то засыпал каждый день. Как будто забрел на те уровни прошлого, куда заглядывать не следует. Какая нелепая игра. Голова не сможет вместить ее. Внезапное осознание: в моем детстве не было никаких травм, потому что все оно было травмой. Не за что ухватиться. Каждый из фрагментов по отдельности не болезнен, но стоит ему сомкнуться с любым другим, и они пробуждают истерику. Все эти вроде бы безобидные, даже радостные события. Сейчас, когда печатаю, голова опять начинает трещать по швам. Может быть, не нужно было приезжать? Может быть, и старую дачу тоже нужно навсегда бросить? Может быть, это что-то изменит? (Недавно снилось, что дом сгорел.) Уехать в другую страну, как сделал брат? Он не стал даже звонить деду на девяностолетие. А я, кроме него, наоборот, почти никого не поздравлял за последний год (и на протяжении долгого времени успешно скрываю от знакомых день своего рождения). Впрочем, брат еще приедет к деду, еще увидит его девяностолетним, еще обсудит это со мной. В конце концов температура поднялась до тридцати девяти, почти совпав с моим возрастом. Потом выяснится, что именно в этот день – день поездки – я подхватил какой-то вирус, но разве можно поверить в это совпадение? Мне снятся складки реки. Я опускаю в них голову. Там, под водой, мы с братом крутимся на карусели. Застывшие призраки. Внутри дождя. Почти исчезнувшие и все же продолжающие исчезать мгновения. Я упрямо пытаюсь провалиться в них. Так в недавнем сне мой маленький сын, не обращая внимания на запреты, назло мне залез по шею в заполненную холодной осенней водой канаву. Я тоже пытаюсь окунуться в холодную воду, вытащить из нее свое детство. Да, почти исчезнувшие и все же продолжающие исчезать мгновения. И что я чувствую теперь? Неосуществимость? Безразличие? Нужно что-то ответить. Нужно зачем-то писать обо всем этом. Из года в год. Может быть, я никогда не смогу завершить этот короткий, слишком короткий текст. Под приветственными улыбками всегда будет колыхаться сгусток неврозов, истерик и непонимания. В пустой комнате до сих пор продолжают толпиться родственники, знакомые и не очень. Невыносимо. Как же часто ему хотелось, чтобы они исчезли. Но нет, он не торопится выгонять их. Все равно, кроме них, у него нет больше никого. Пусть даже с первым встречным ему легче заговорить, чем с ними. Пусть даже почти все они давно мертвы, ему продолжает казаться, что единственный покойник – он. Да, их лица склонились над лежащим на полу, едва заметным, но все еще принадлежащим ему телом. То ли они мучают его, то ли он – их. По-прежнему слышит гул их голосов, они доносятся откуда-то с небес. Кажется, спрашивают о чем-то или укоряют. Может быть, отпевают его. Все так же мало намеков на взаимопонимание. Но разве можно расслышать хоть слово в этом клубящемся гомоне, в этом полузабытье? Что он может сделать, кроме как притворно шевелить губами, в надежде, что его молчание примут за растворившиеся в общем гаме ответы и, удовлетворившись этим, не станут переспрашивать. Нет, потом наконец он все же начнет рассказывать. Не всем сразу, только бабушке, она опять перед ним, одна. И этот неуклюжий диалог, видимость общения. Не скажет ничего из того, что действительно стоило бы обсудить – не потому, что не сможет решиться, а потому, что по-прежнему окажется не готов даже начать формулировать этот вопрос внутри себя. Так много нужно узнать у нее, но он этого так никогда и не сделает. Пожалуй, бабушка и не смогла бы ответить, не захотела бы отвечать, даже помешала бы спросить. Наконец ушла бы, не сказав ни слова (в итоге именно так и произойдет, можно не сомневаться). А может быть, вопросы слишком запоздали. Да, она не сумела бы вникнуть в них, ведь он и сам не может. Но вдруг у нее все-таки были ответы? Все же так много, бесконечно много времени, чтобы задать вопросы, и он все упустит, все до последней минуты. Но где-то внутри памяти он (разумеется, не признаваясь в этом) находит боязнь возможности ответа. Может быть, поэтому и не решается спросить, не знает, что именно спрашивать. А ведь теперь он говорит что-то, не переставая, словно подражая ей? Конечно, про своих детей. А бабушка что-то спрашивает, как будто и не дожидаясь никакого ответа. Да, она кивала, когда он говорил. Верила, что у нас-то все по-другому. Она (мать или бабушка?) сама виновата, а мы-то хорошие родители. Детство наших детей лучше нашего. Но мы с тобой всегда знали, что создали их для себя, ради нескольких (но все же – таких долгих, почти бесконечных) лет своей радости. А они прижимались к нам. Откуда могла взяться нелепая уверенность, что им лучше? Но только глядя на них, мы чуть-чуть прикасались к жизни. И чем больше они вырастали, тем сильнее укреплялось чувство стыда. Сами толком не понимая его, мы, конечно, не надеялись и на то, что оно будет ясно детям. Мы ничему не могли их научить. Мы не смогли подобрать ключей к ним. В изнеможении уходили в последний оставшийся на земле сквер и укладывали свои тела в продолговатые лужи, чтобы полюбоваться тонкими ветками и осенним небом. Иногда говорили о том, что в старости найдем способ умереть одновременно. Но это решение легче представить, чем принять. Да, ложились в прорези луж. В шаре, сотканном из серебряной паутины. Почувствовать странное жжение в зиявшем безмыслии. Держась за руки. Все же нам повезло.