§ 12. Уступ
Присел, и уже утро. Нескончаемый щебет птиц, ютящихся на ступенях у самой вершины. Жестокая вспышка. Неужели рассвет? Внезапно, без всяких предупреждений водворен в разноголосицу дня. Даже слишком бесцеремонно. Толком не понимал, где и когда. Окунут в необходимость заново со всем разбираться. Все те смехотворные успехи, что увенчали предыдущие попытки, теперь снова недосягаемы. Он все глубже проваливался в блаженно-мучительное беспамятство. В утреннем сумраке прошлое было стерто, позабылись даже отсветы мыслей, продумывавшихся вчера. Они размылись настолько, что не оставалось шанса фиксировать их границы. Извлечен из сна. Сюда, где плескалось все то, что он изредка считал жизнью. Снова – никакой памяти, никакой истории, которую можно было бы использовать как ориентир. Зато освобожден и от необходимости сравнивать нынешние полумысли с предшествующими – смытыми, стертыми. К тому же все продумывалось настолько по-разному, что не было никакого смысла вспоминать прошлые. Они все равно не соединились бы с сегодняшними. Все, что вчера казалось понятным и важным, теперь не имело никакого значения. Скапливать знания было бесполезно. Воспоминаний о них почти не оставалось, лишь какие-то лужицы недосмысла. Вроде тинной воды в прибрежных рытвинах, забытой морем во время отлива. Все как-то уже свершилось, без него. Он не понимал, что делает на острове; где бы он мог находиться, если не здесь; как попал сюда; что означает остров; что такое означать; зачем эти вопросы; почему он вынужден задавать их; почему он не может противостоять им; чего он ждет. Вопросы были прежними, и все же не понимались как-то по-новому – непонимание всегда было неожиданным, не похожим на то, как те же самые вещи не уяснялись вчера. И не было ничего, кроме этой изменчивой, удивительной неясности. Ежедневная разрастаемость непонимания то угнетала, то утешала, то восторгала. Иногда приходилось пробуждаться по несколько раз в день, наугад, опять вспоминать свои мысли, чтобы, вспомнив, осознать их никчемность, вычесть их. Как прибавочную ненужность, как что-то чужое, что нужно было поскорее отбросить. Ворохи напрасных знаний, растраченных задолго до того, как они впервые попытались начать скапливаться. Никакой опыт не открывал, почему все может быть именно так. Если что-то и возникало, то скорее – почти незаметное сомнение, могло ли все это происходить. Немое волнение: вдруг, ничего не происходило. И еще – чувство стыда. Прислушиваться к тихим, замерзшим мелодиям. К скрежещущему молчанию. И вот – еще бесшумнее, еще безумнее. Какая-то борьба с кем-то. Без слов. Этого неясного раздора внутри было достаточно, он был точкой отсчета для всего остального. Вернее – непреодолимой преградой на пути к точке отсчета. Или наоборот – отсутствием преграды, не допускающим остановки. Пятна этой почти что мысли, ее рассеянность и одновременно ее предельное сжатие. Обрушение, ускользание. Нечто, напоминавшее мысль, вновь и вновь отделялось от него, оставаясь рядом, – казалось, он мог дотянуться рукой до смутной массы, не принадлежавшей ему, едва ли живой. Или все же теплившейся, издававшей едва слышный, но нескончаемый и оттого кажущийся пронзительным скрип. Странное покачивание шатких мостиков, разлучавших его с самим собой. Все эти осколки одной огромной, неподъемной, гудящей мысли, которую никогда не удавалось продумать, потому что она предшествовала осмыслению. Заключала в себе возможность любых идей и потому исключала их, делала неважными. От этой главной, неведомо-ближайшей, одной-единственной мысли он и оставался отделен, точь-в-точь как были оторваны от него его собственные размышления. Отчего-то не терял надежды если не добраться до нее, то хотя бы еще больше сократить тончайшую, но неуничтожимую межу. И даже непостижимым образом обнаруживал способность к созданию крохотных островков смысла. Почему-то это разрешалось. К несчастью. К несчастью. Поднял голову и взглянул на небо. Белизна нового дня опять показалась излишне резкой, слишком неожиданной, захотелось отменить, хотя бы отложить ее, куда-то спрятаться от белокурого, холодящего свечения. Мир рассматривал его. Может быть, видел в нем отражение какой-то малой своей части. Откуда-то эти спесивые, неловкие домыслы. С жутким сиянием не хотелось сталкиваться, но одновременно – мечталось научиться не отводить глаз. Блеск разливался и по воде, удлиняя продолговатые шхеры, разрезая воздух тонкими клиньями, почти застывая сияющими колоннами-просветами у горизонта, у подножия которых молнии лучей разветвлялись зыбким полукругом, колыхались, как пшеница, раскачиваемая ветром. Часто отраженное солнце светило едва ли не ярче настоящего сияния. Как-то по-особому изгибаясь. Охристые пятна гасли и снова появлялись где-то побли