Выбрать главу
одые, что это кажется обманом. Но еще удивительнее, что они рядом. Таких дней почти не бывало, невероятное совпадение. Семьи еще не рассорились. Опять теряется резкость изображения. Бабушка, улыбаясь, пробегает с каким-то тазом (вторая бабушка есть только на другой записи: в домашнем халате, держит меня на руках – мне там меньше года). Мать. Она. Мама (я все-таки записал это слово?) сидит в шезлонге, отец на траве рядом с ней. Они еще не развелись (осталось подождать год, может быть полтора, наверное не больше), беззвучно разговаривают, в их руках какие-то листы, может быть обсуждают напечатанный на них текст (что это? дипломная работа?), улыбаются. Теперь-то известно, что из всего этого ничего не выйдет, кроме меня. Ну, то есть – почти ничего. А здесь, на записи пока еще никакого ощущения надвигающейся катастрофы, истерики, ненависти, бесконечных оскорблений, запоздалых полупримирений, ничего даже отдаленно похожего. Он взглянул в камеру. У него красивое лицо. Как и у нее (просто я упорно не хочу признавать этого; это не та красота, которая может быть мною принята). Неподалеку – дерево без листьев (что же за загадочный месяц?), рядом дед моет машину. Четыре десятилетия назад. Дед еще жив. Снова не понимаю: неужели у меня тоже впереди четыре десятилетия? Что же там будет? Надо чего-то ждать? Свиток не то разворачивается, не то сворачивается. Лучше думать, что свертывается. Так спокойнее. Маленькая тряпка сбрасывает на землю клочья пены. Стекло блестит на солнце. Теперь уже я на шезлонге (это клетчатое раздвижное кресло сохранилось до сих пор – оно в старом сарае, среди другого хлама). Без паузы – новые съемки. Сначала я в теплой куртке бегаю по парку рядом со спортивной ареной. Потом, уже легче одетый, – во дворе около дома. Обшарпанные качели, на которых я раскачиваюсь. Из настоящего в прошлое. Крупный план лица, очень четкий. Фон размыт. Продолжаю раскачиваться. Пауза. Ржавая горка на детской площадке. Кажется, я боялся с нее скатываться. Снова и снова осторожно спускаюсь по огромной лестнице. Падаю в подвалы сентиментальности, притрагиваюсь к заплесневелым, обшарпанным стенам. Размахиваю руками. Целюсь, глядя в камеру. Какие-то дети из соседних домов. Они не всегда принимали меня в свои игры. Полуразрушенный бетонный забор. Все вперемешку. Удивительная, встречающаяся только у ребенка серьезность в глазах. Потом опять кривляюсь. Недавно мы с тобой ездили в этот двор, у меня сохранилось не так уж много воспоминаний, почти все вычеркнуто, изъято. Но кое-что осталось, кое-что выплескивается наружу. Даже слишком многое. Раз за разом цедить этот пепел. Ты все знаешь. Спасибо, что слушаешь это. Но хватит повторять. Опять за городом. Тот же дом, но теперь уже осень. Платок на моей голове. В детстве меня вечно кутали в платки. Потом я ненавидел эти фотографии. Сейчас нет никаких мыслей на этот счет. Скрываюсь в зарослях травы. Где-то там же теряется моя мать. Эти кадры сохранились хуже других. Что-то мелькает, дрожит. Короткая пауза. Прабабушка склонилась над грядкой. Поворачивается и смотрит в камеру. Ей осталось жить не больше двух лет. Кажется, в конце жизни она мало что понимала, пряталась в шкаф и не могла объяснить зачем. Я почти забыл ее. Где же прадед? Неужели нет ни одной записи с ним? Неужели он стерт? А что ждет меня в старости? Отец красит забор. Тот самый, на который я буду влезать еще сотни, тысячи раз, чтобы смотреть на закат. Тот самый, по которому будут ежедневно пробегать белки. Тот самый, который совсем выцветет через тридцать лет. Тот самый, на который почти через сорок лет из-за сильного ветра упадут две сосны. А здесь – зеленой краской выкрашен только один пролет, дальше – желтые, высветленные отблесками солнца доски. Отламываю кусок сухой сосновой коры, он рассыпается в моих руках. Сейчас, не тогда. На всякий случай: все это вовсе не кажется мне раем до грехопадения или чем-то подобным. А как я это назову? Не знаю. Следующий эпизод. Я за столом на веранде. Здесь прабабушка заставляла доесть второе, прежде чем дать мне клубнику. Может быть, это один из этих дней. Ем очень медленно (точь-в-точь как много позже – наши с тобой дети, сходств вообще очень много). За спиной – дверь, открывающаяся наружу, сейчас ее уже нет, как и прабабушки, называвшей четырехлетнего меня «особым человеком» (без иронии). А вот об эти рейки, они и сейчас те же самые, бился голос разговорчивого деда. Если постучать по левой из них, то раздастся пружинящий, скрипящий звук, а та, что чуть правее, звучит как далекий гудок. Это эхо многолетних слов. Отец ведет меня за руку мимо каких-то деревьев. Пытается вывести из аллеи забвения. Его взгляд в камеру. В нем что-то важное. Но слишком мало времени, чтобы осознать это. Я смотрю под ноги. Изображение останавливается. Другая пленка. Мне не больше двух лет. Бегаю босиком по непонятному пустырю (какая редкость – в кепке, а не платке), рву цветы и траву. Камера дрожит вместе с моими быстрыми движениями. Без паузы, месяца на два позже. Уже в шапке и даже шарфе. На даче, нет, где-то еще. Гуляем всей семьей. Родители снимают по очереди. Очень размытые кадры. Эти пленки почему-то сохранились хуже. Не помню, чтобы их чаще смотрели. Потом наконец фокус восстанавливается. Лицо отца. Спина матери. Какие-то взрослые девочки. Брожу рядом с ними. Опять все размыто. Мама снимает с меня шапку. Мои белые, очень белые волосы. Как потом, через двадцать пять лет у моей дочери. Роемся с отцом в стоге скошенной травы. Я с неостановимой серьезностью раскидываю зелено-желтые хлопья в разные стороны. Черное пятнышко в центре экрана. Еще запись. Уже зима. Какие-то люди на лыжах, они всегда там съезжали. В одинаковых свитерах. С одинаковыми улыбками. Вспышка. Мама в несуразных очках (тогда они считались красивыми). Подходим к кормушке для птиц, напоминающей огромный крест. Папа сажает меня на санки, распутывает веревку. Машу варежкой в камеру. Снова и снова. Кажется, немного помню ту жизнь. Засыпанные снегом площадки. Долгий серьезный взгляд в камеру. Снова дача, снова платок. Аллея за полем, она есть и сейчас. Не устаю удивляться этому. Эти деревья очерчивают границы моего детства. Бегу к лесу, потом обратно. Прыгаем с дедом, взявшись за руки. Новые кадры. Наконец-то прадед, он косит траву за домом. Я помню этот огромный острый нож. И брюки галифе. Помню его. Ведь он умер, когда мне было лет десять, нет, меньше. Нет, больше. Маленькая зеленая лейка в моих руках, хорошо помню и ее. Поливаю осенний засохший цветник. Яблоня, которую давно спилили. Залезаю на длинные ветки. Выкорчеванные пни, тогда их было много. На одном из них дед рубил дрова. Похож на маму, когда улыбаюсь. Едва ли мне это нравится. Нет, не люблю улыбаться. (Только с тобой и с детьми забываю об этом.) Внезапно все в темноте. В глубине непроглядности я размахиваю какими-то палками. Лица не видно, но я знаю, что это я. Старая, словно пережившая войну детская площадка. Смотрю в камеру, то есть, получается, себе же в глаза. Спустя тридцать пять лет. В каком-то замедлении. Теперь лицо различимо, но я его не узнаю. Похож на своего сына. Дерусь с мамой на игрушечных мечах, проигрываю, падаю в траву. Она очень молодая. Сзади – шоссе, дома, машины. Все в каком-то едва желтом мерцании. Последний застывший кадр: я у деда на плече. Другая запись. На балконе. Дед надел на меня свои медали и ордена. Рассматриваю их. Все сверкает на солнце. Я никогда не полюблю парады. Но и не буду считать, что дед неправ в том, что любит их. Застекленная лоджия, она почти не изменилась с тех пор. А вот другой балкон, еще открытый. С немыслимой отчетливостью вспоминаю, как я боялся трещины между полом и ограждением. Сквозь проем с высоты тринадцати этажей был виден далекий асфальт. Дом напротив. Он все тот же. Только гораздо более обшарпанный. Изображение замирает. Мне там, наверное, лет шесть. Как и на следующей пленке, где я сижу на крыше деревянной кареты, целясь куда-то вдаль из игрушечного револьвера. Позже уже ничего не снимали. Сзади – зелено-желтая листва. Потом слезаю, постоянно ношусь взад-вперед, прыгаю, смеюсь. Да, смеюсь. Дед раскачивает меня на руках. Расфокусировка. Теперь новый эпизод. Другая пленка. Еще раньше. Волны разбиваются о бетонную плиту. Перед тем как рассыпаться, каждая из них успевает сверкнуть, бросить последний взгляд в камеру. Какая-то странная конструкция на высоких тонких сваях обрамляет белые взрывы. Я не так давно научился ходить, стою рядом с дедом на побережье. В неизменном, сливающимся с небом и морем синем платке. Без родителей. Дед (кому-то он может показаться моим отцом) сажает меня на плечо. Потом раскачивает на руках из стороны в сторону. Наши длинные тени на серо-рыжем песке. Потом я один роюсь в песке и камнях на фоне длинного, заброшенного причала. В стране, которой сейчас уже нет. Но море осталось. Оно не боится войны, ему нет до нее дела. И даже причал, может быть, тоже выжил. Этого я не узна́ю. Осталась и более поздняя запись, на ней мне года четыре. Сухая, острая трава у побережья. Потом море. Помню, что боялся утонуть, но любил этот испуг. Эта пленка, на которой я с родителями, а не с дедом и бабушкой, сохранилась хуже всех. Сплошные вспышки, замутнения, полосы и пятна. Интересно, я правда помню эти дни или просто когда-то смотрел запись? Нет, я же не забыл слова, которые мы произносили. Но я уже ничему не верю. Волны. Вспышки. Волны. Иду по песку с сандалиями в руках. Изображе