ие трясется. Сверху – какие-то царапины. Нет, это волейбольная сетка. Перевернутая лодка. Какие-то люди вдали. Бегущие черные точки. Мама стряхивает песок с моих ног и надевает на них сандалии. На ней нелепая широкополая шляпа (многие носили такие, кажется, сейчас они опять вошли в моду). Вряд ли у нас тогда была камера, наверное, дед передал свою на полгода. Помню даже свою тогдашнюю одежду. Хотя, может быть, я узнаю́ ее по фотографиям. А вот кто-то (мама?) забыл выключить съемку. Тени под ногами, асфальт, трава, песок. Теперь снова смотрю в камеру. Изображение очень размыто. Может быть, это не я, а мой сын? Очень похожие жесты и гримасы. Ему сейчас столько же, сколько мне тогда, даже чуть больше. Кажется, он чувствует что-то похожее. Что? Дом, в котором мы тогда жили. Я не сразу узнал его, когда вернулся туда спустя пятнадцать лет. Что ж, больше я его никогда не увижу. Может быть, его разбомбили. Папа держит руку на уровне моего пояса, так чтобы я мог ударить по его ладони ногой. Мы так играли, помню. Неизменная сигарета у него во рту. Наверное, я так никогда и не полюбил табачный дым, потому что родители курили не переставая. Бегаю по побережью с какой-то длинной, похожей на метлу палкой. В красной рубашке. Песок попал мне в глаза. Неподалеку – какая-то полуразрушенная хижина. Настоящая дикарская лачуга: в стены вплетена трава, на крыше – широкие листья. Залезаю в старую лодку. Опять швыряю песок в разные стороны. Длинная тень на земле. Снова никого на побережье. Какие-то заброшенные дома вдали. Что-то помню. Пробираюсь сквозь заросли. Безуспешно пытаюсь проредить их. Каменистые горы. Да, мы ездили к ним. Впрочем, тоже были фото, так что и этому кадру нет доверия. Ничему нет доверия. Все воспоминания откуда-то украдены. Почти все. Теперь-то ясно, что это никакие не горы, а просто груды камней. Горы только на дальнем фоне. Родители моложе, чем можно себе представить. Тогдашние их знакомые. Даже имена помню. И глупый толстяк, их непонятливый сын, к которому я до сих пор сохранил какую-то антипатию (не приходит в голову сделать скидку на то, что ему там три года). Папа заставляет меня есть что-то, я отворачиваюсь. Так бывало и потом, но вообще-то он редко вмешивался в мою жизнь. Я благодарен ему за это. Мать смотрит на часы. Пора уезжать. Она усмехается и уходит, изображение темнеет, исчезает и ее лицо, в чертах которого ничего общего с жутким сегодняшним – одутловатым, напоминающим гигантскую грушу (а ведь ему еще предстоит увидеть ее труп). Свалка старых машин. Да, я любил лазить по изогнутым капотам и крышам. Разбросанные покрышки. Вывернутые наизнанку сиденья. Ржавые каркасы. Иду к камере. Камера отступает. Это пячусь я нынешний. Опять в воде. Волн почти нет. Я боюсь смотреть. Я смотрю. Еще кадры. Мне опять год. Бегу вдоль каких-то колонн. Совсем молодая бабушка, в темных очках. Балкон. Смотрю с него на деревья и пустыри. Пытаюсь приподнять голову над перилами. Бабушка сажает меня на колени, кормит фруктовым пюре из маленькой баночки. Бабушки больше нет. Машу рукой в камеру. Теперь я на переднем сиденье машины. Встав на колени, кручу руль и покачиваю ручку передач. За окнами – нескончаемое море. Стела с надписями на иностранном языке, спустя пару десятилетий я попытаюсь его выучить (надо ли говорить, что безуспешно). Дед что-то рассказывает мне про эти буквы. Бабушка боится, что упаду со ступенек, и берет меня за руку. Тихие, зоркие жесты. Каменистый холм на пляже. Мы с дедом забрались на один из серых выступов. В моих руках сухие водоросли. Я бросаю их под ноги. Дед каждый раз находит новые и передает мне. Их изъеденные солью листья и стебли разбросаны повсюду. Это и есть мои воспоминания. Хожу меж камней, словно опасаясь упасть. Дед отпускает мою руку, я тут же бегу в сторону воды, к движущимся белым ступеням. Как будто бы помню еще одну запись: я совсем маленький, явно не умеющий плавать, голый, бегу в самую гущу волн, бабушка едва успевает догнать. Может быть, эта пленка потерялась? А вдруг были и другие? Или я путаю с фото. Теперь меня ведет какая-то девочка, лет восьми. Никто не вспомнит, кто она, хотя не раз видел ее на старых фотографиях. Рядом дымится кривой мангал. Синие полосы, как тонкие молнии, изредка взрезают изображение. Снова море, белые линии высоких волн набегают на камни с неслышным шуршанием. Их изгибы, их всплески, их шерстящаяся зыбь. Ворохи сухих водорослей и бесцветная пена на диком, заброшенном, серо-серебряном побережье. Восьмимиллиметровая пленка делает все размытым, пыльным. Дым и слезы еще больше усугубляют эту нечеткость. Песок в глазах. Темно-зеленые волны, их ледяные кружева, их полымя. Сколько ни пытаюсь, не могу вспомнить ни одного из этих событий. Какая-то пустота заслоняет их. Нет, нет, не помню. И все-таки что-то узнаю́, прежде всего само беспокойное, цепкое забвение. Оно и есть моя легенда. Густая, гулкая тишина. И вдруг, уже на последней минуте – оглушительный плеск. Тяжелые волны обрушиваются с застающим меня врасплох широким шумом. Этот рокот перекрывает и застит все, даже изображение. В старой записи неведомым образом появляется звук. Я слышу его. Или опять путаю. Может быть, это эхо других пленок. Кассет, магнитофонных записей, одна из них ведь тоже сохранилась – две стороны по полчаса каждая. Я переслушивал ее какое-то время назад (ту, что осталась у деда; жалко, что отец потерял свою). Обрывки моей, незнакомой жизни. Здесь все наоборот. Сквозь наши разговоры (и шум пленки, и звуки играющей фоном музыки – там, на записи) проступают забытые вещи: игрушки, детские книжки, дольки апельсина, которые мы брали на прогулки, очертания квартиры, как сильно она успела постареть с тех пор, нет, впрочем, не так уж сильно (сегодня я несмотря на протесты деда пылесосил ее, а когда они уедут за город, мы тайком перестираем все их вещи). Некоторые из присутствующих в кровоточащей памяти предметов и сейчас можно найти здесь. Они полусломаны, покрыты пылью. Мифы, в которые я тогда безудержно верил. Откуда эта банальная уверенность в том, что там, в детстве скрывается что-то очень важное? И оно безнадежно забыто, его не под силу раскопать никакому психоанализу. Нет, квартира та же самая. Ведь они, в отличие от всех остальных моих родственников, никуда не переезжали (как будто как раз поэтому я помню про них чуть больше). Те же шкафы, столы, ковры, они не так уж сильно обшарпаны. Та же репродукция Джоконды на стене, тот же виниловый проигрыватель. А за этим углом широкой стенки я часто прятался в детстве. Голос деда. А вот он уж точно почти не изменился за тридцать пять лет. Те же интонации. Которые скоро, очень скоро навсегда исчезнут. Я могу пересказать все, что он говорит на этих записях. Там два эпизода, и каждый начинается с объявления невозможно далекой даты. Потом дед задает мне вопросы. Я сначала неохотно, а затем уже более увлеченно отвечаю. Через несколько лет приедет мама. Несколько дней – поправляет дед. Нет, лет. (Помню, я был удивительно упрямым. Таким же, как теперь мой сын.) Дед говорит: мама скоро приедет. Она в больнице. Что тогда с ней случилось? Не помню. Почки? Зрение? Мне кажется, ее почти не было в моем детстве. Во всяком случае, в эпизодах, которые удастся вспомнить без отвращения. Но до всего ведь точно было между нами что-то хорошее, просто оно оказалось слишком сильно заслонено последующими десятилетиями. Помню, однажды она приехала на дачу, играла со мной, соседским мальчишкой и его маленькой сестренкой. И сестренка сказала: у тебя такая замечательная мама. Ее-то мать целые дни проводила на огороде и не играла с ней, только ругалась, что ей мало помогают. А моя приехала на пару дней, чтобы снова уехать. Ей было несложно поиграть с нами, это не слишком обременяло раз в месяц. Но это я теперь так пишу. Тогда я был горд тем, что у меня и правда такая замечательная мама. А теперь – какая-то черная дыра вместо нее. Ее ничем не заполнить, хотя я уже пять лет пытаюсь написать об этом хоть что-то. Вместо ожидаемой многотомной эпопеи – лишь несколько жалких страниц. И большинство из них о невозможности вспомнить. Да, вот о чем эта книга, наконец-то стало ясно. Может быть, был шанс что-то изменить, остановить, узнать тот момент, после которого все куда-то обрушилось? Отчего-то – уверенный ответ «нет». Отчего-то чувство странной предопределенности. Запись выключается с громким щелчком. Но через год я найду еще одну кассету. Ту, которую считал потерянной? Нет, другую. Эту я никогда не слышал. Кассета лежала на виду, но все давно про нее забыли. Сначала какой-то грохот кастрюль, плеск воды, шум, потом плач ребенка. Потом два голоса, я – сегодняшний я – не узнаю́ их, отказываюсь узнавать голоса родителей. Да, странно, не понимаю, кто говорит. Только потом, прислушавшись, вспоминаю. Отец такой молодой, такой беззащитно-радостный. И она тоже. Нет, мне не нравится ее голос. И все-таки есть что-то завораживающее, что-то родное в интонациях. Но также и то, что потом начнет вызывать ненависть. Все двоится, не хочет складываться в ясную картину. А я – тот я – визжу, плачу, смеюсь, рычу, кашляю. Как немой, который прилагает какие-то жуткие усилия, чтобы заговорить. Двадцать минут детских криков. Мне меньше года. Мне нужно что-то сказать ей. Что? Она тоже не знает. На другой стороне я уже постарше. Отец заставляет меня учить стихи (точно, вспоминаю, как мы их читали), я не очень хочу повторять рифмы, спрашиваю: где здесь мама? Как