Но дама в отделе культуры сказала, что госпожи Роллан нет в Париже, и вряд ли она скоро будет дома.
Относительно же Ионеско было произнесено:
– Он человек несколько странный. Вас не смутит это?
Я ответил:
– Надеюсь, не смутит, – и добавил. – Мне любопытны его размышления о драматургии и хотелось бы узнать из первоисточника, что такое пьеса абсурда. Я же, в конце концов, профессионал и даже веду семинар по драматургии в Литературном институте имени Горького. Студенты вправе требовать у меня разъяснения успеха абсурдистских пьес, зная, что они идут в театрах всего мира. Сверх того, я видел четыре постановки пьес Ионеско: «Урок» и «Лысая певица» – в Париже, «Король умирает» – в Бухаресте, «Жертва долга» – в Нью-Орлеане. Две последние мне весьма понравились, хотя пьесы, что называется, были «не мои».
Я, пожалуй, и тут, как всегда, отвлекусь и расскажу о беседе с Ионеско, хотя бы коротко.
Жил Ионеско на Монпарнасе. Встретил нас, как мне показалось, несколько настороженно. Мы уселись на стульях, а он – в глубоком кресле. Был похож на покойного Бориса Ивановича Равенских, главного режиссера Малого театра, – маленький, щупленький, лохматенький, хотя и с небогатыми волосами. Вначале длилась пауза. Ионеско буравил нас глазами, молчал, и мы не знали, с чего начать. Но постепенно разговорились. Ионеско рассказал, как долго он мучился, нося в своем уме первую пьесу, недоумевая, что это за ерунда бродит в его голове, и почему эта ерунда преследует его так маниакально. Он даже стыдился рассказать кому-нибудь свои фантазии. Но однажды решился открыться другу. Друг выслушал и, к его удивлению, изрек: «А что, знаешь, забавно. Пиши. Там разберутся». И «Лысая певица», и «Урок» появились сначала на бумаге, а потом в театре. Правда, театр был невелик, – кажется, на пятьдесят четыре места (там-то я и смотрел), но пьесы имели успех, многолетний и ежедневный.
– И тогда я понял, – сказал Ионеско, – что я не сумасшедший, или тогда все сумасшедшие, и стал писать свободно. Я не хотел писать пьесы о том или ином явлении жизни, о каких-либо людях, я хотел писать о самом смысле жизни, о ее, так сказать, сути.
Здесь мы немножко поспорили на тему, можно ли писать о смысле жизни или нельзя, и каждый остался при своем. Я-то, сермяжный реалист, считал и считаю, что писать только о смысле жизни бессмысленно, потому что смысла этого никто не знает, так как он необъятен, недоступен человеческому разуму. Пиши не пиши, упрешься в стенку. Возьмем пример проще. Допустим, я хочу написать сущность стола. В чем она?
Стол – предмет, на котором едят.
Да, но не только.
Стол – предмет, на котором пишут.
Да, но не только.
Стол – предмет, на котором играют в карты.
Да, но не только.
Мало ли, что можно делать на столе и даже со столом. Если он деревянный, может пойти и на растопку печки, как в войну бывало. Он может быть деревянным, железным, пластмассовым, на одной ножке, на трех, быть сороконожкой… Даже большой пень на пикнике становится столом, когда на нем расстелешь скатерку и разложишь еду. Нет, сущность стола не отыщешь, дело можно иметь только с конкретным столом. Сущность же его, на мой взгляд, определяется только понятием. Скажи слово «стол», и сразу в это слово можешь вместить все столы мира от первого до последнего. Но является ли понятие предметом художественного исследования и изображения? Не думаю. Не представляю.
Позднее, когда мы были в Ницце в музее Матисса, я нашел подтверждение этой своей мысли. В одной из комнат музея висят огромные эскизы – чуть ли не от потолка до пола – фигуры Святого Доминика. Фигуры эти предполагались для росписи часовни Святого Доминика. На одном эскизе Доминик изображен в рост, с горящими глазами, лохматой головой и бородой, косматыми руками, жилистыми стопами, даже грязными ногтями на ногах. На нем была детально расписанная ряса. Все было то, что мы называем «реалистично». На втором эскизе тот же Доминик в рост, но уже подробной разработки глаз, волос, лица, рук, ног, рясы не было. Чувствовалась беглость, нечто похожее на эскиз во втором или третьем варианте. На следующем полотне эта эскизность увеличивалась и уже была похожа на черновой набросок: едва обозначены глаза, руки, ноги, ряса. И на последнем – так он и нарисован в часовне (я там не был, но женщина-экскурсовод сказала об этом) – было нарисовано нечто самым примитивным образом.
И я подумал: видимо, Матисс искал именно сущность Святого Доминика. И если бы художник шел дальше, он должен был бы оставить холст чистым. Как же я могу писать сущность жизни, если не могу изобразить таким способом конкретного человека и даже стол. Кто-либо из искусствоведов может опровергнуть мои соображения на этот счет или высказать что-нибудь противоположное. Вполне возможно. Я никогда не претендую на знание истины в ее конечной инстанции, но поскольку эту заметку пишу я, то и пишу о том, как лично я понимаю и чувствую. Другие – пожалуйста! У Бога всего много.