«Барышни, смывайте свое дерьмо», — гласила надпись, сделанная черным маркером на стене женского туалета. Ниже кто-то дописал сиреневой помадой: «Принцессы не какают». Солнце сочилось сквозь замазанное краской окно — замазали, чтобы маньяки, которых вокруг наверняка полно, не подглядывали за принцессами в процессе.
Общежитие номер два, вечно полное надежд и не знающее разочарований, провожало минувшие сутки.
В комнате триста пятнадцать было, как обычно, сыро. На столе на газетном обрывке валялся высохший кусочек колбасы, стояли грязные чашки с заваренными по четвертому разу чайными пакетиками. На книжных полках в беспорядке лежали библиотечные учебники, много Борхеса, чуть-чуть Маркеса и весь Достоевский. На книжки было навалено много разного хлама.
У шкафа висела Памела Андерсон с засиженной мухами грудью. Пол в комнате считался паркетным, но был скрыт под слоями утоптанной грязи.
Здесь жили Толик, Димка и Педро и примкнувшая к ним Нора. Нора училась заочно, общежитие ей не полагалось. Но за десять рублей в месяц и коробку конфет по случаю вахтерша делала вид, что Нору она не видит.
Толик много учился, Димка много читал, а Педро бренчал на раздолбанной желтой гитаре, настроить которую было нельзя, но можно было не слушать. Нора варила по вечерам жиденькие супы и плела фенечки из разноцветного бисера.
В тот драматический вечер студенты журфака готовились сдавать «хвосты», то есть играли в карты и пытались зубрить конспекты по предметам, которые, как им изначально казалось, а потом подтвердилось жизнью, не имели отношения к профессии и никому, кроме преподавателей, были сто лет не нужны.
Такие предметы не предполагали наличие учебников — только тонкие белые книжки с ошибками, изданные за счет института. Эти книжки студентам предлагали приобрести на первой же лекции. Стоили они дороже, чем пятитомник Толстого, но другого способа сдать сессию не предусматривалось.
От одних названий на книжках хотелось пива, сигарет и забыться. Хитами семестра считались «Стилистика текстуальных процессов» и «Краткие полные основы теории журналистики».
Согласно «Основам» принципов журналистики существовало ровно семь: объективность, оперативность, непредвзятость и что-то еще в том же духе. Преподававший «Основы» Петр Ильич Спорадюк был человек неприятный, часто сморкающийся и нервный. За сомнение в том, что их — принципов — ровно семь, он запросто мог отчислить. Ни Нора, ни Толик, ни Педро, ни тем более бедный Димка так никогда и не поняли, почему их не может быть три, или пять, или двадцать четыре.
Чтобы сдать экзамен, полагалось семь принципов выучить наизусть, причем именно в том порядке, в котором их излагал Спорадюк. На факультете верили, что этого для глубокого овладения журналистикой вполне достаточно.
Еще хуже была Виолетта Альбертовна. Она родилась парикмахером, но потом полюбила родную речь — на свою и ее беду. Виолетта преподавала современный русский язык — если коротко, СРЯ.
Вообще, как считали студенты, порядочный человек на журфаке был только один — преподаватель античной литературы, могучий старик с кудрявыми бровями по кличке Зевс. От его лекций всерьез хотелось прийти в общагу и почитать, чем там кончилось у Еврипида.
Зевс в прямом смысле слова на факультете жил. Его раскладушка стояла в маленькой каморке без окон, где хранились, а чаще терялись факультетские документы.
Пять лет назад одинокого Зевса обманули квартирные мошенники; с тех пор он безнадежно с ними судился, по вечерам ходил под окнами бывшего дома, завтракал сосисками в факультетской столовой, мылся в раковине туалета и выпивал после лекций.
Из кухни в конце коридора несло пригоревшей курицей, кислой капустой и десятилетиями пренебрежения к ежедневному выносу мусора. Магнитофон со сломанным кассетником, доставшийся триста пятнадцатой от предыдущих жильцов, процедил «ну почему-уу-у, лай-ла-лай» свежим голосом обожаемой всеми Земфиры и вдруг, оборвав Земфиру, задребезжал новостями: «Число жертв смерча в Широкой Балке превысило тридцать человек. Смерч вызвал наводнение, которое продолжает затапливать все новые районы Кубани…»
— Тридцать, на хуй! Весь край знает, что триста, а они говорят — тридцать! Это у них свободная пресса называется, блядь! Заткни этих пидоров вообще, Педро! — выпалил Толик и уткнулся обратно в книгу.
Уже полчаса Толик вслух читал СРЯ и ругался. Педро, Димка и Нора занимались каждый своим, делая вид, что слушают Толика. Он зачитал еще один нудный абзац и снова прервался сиплым ворчанием:
— Нет, кто-нибудь может мне объяснить, зачем мне как журналисту нужен СРЯ? Ну что мне толку знать, что «й» — это всегда звонкий всегда мягкий согласный? Я вот Виолетте на экзамене так и скажу: объясните мне, будущему Васе Пагону, почему я должен все знать про «й». Может, мне лучше кто-нибудь объяснит, как интервью брать?
— Не ори, Толик, — как всегда меланхолично, протянул Педро. — Просто не учи. Я вот не учу.
— А как ты сдавать будешь?
— А никак не буду. Я вообще не пойду в институт.
— Тебя ж отчислят, придурок.
— Да и пусть отчисляют. В гробу я видел их диплом, — сказал Педро, взял сигарету и вышел в коридор.
— Вот из-за того, что никто ни хера не хочет делать и ни хера не хочет учить — из-за этого и в стране все через жопу, — крикнул ему вслед Толик.
У Толика было летнее обострение борьбы за соблюдение режима, порядка и чистоты, и он третий день запрещал курить в комнате. Нора и Педро знали, что спорить с ним бесполезно, что это пройдет само, нужно только чуть-чуть переждать, и шли в коридор, где курили, присев на корточки.
Баночка из-под «Нескафе», которую все крыло использовало как пепельницу, стояла прямо на полу и воняла. Вид у нее был как у любой общей вещи — доверчивый.
Нора с Толиком жили на верхней полке двухъярусной солдатской кровати. Кровать была старая, с давно продавленными пружинами, поверх которых парни уложили внахлест разноформатные фанерные листы. По ночам листы хрустели и на стыках впивались в молодые позвоночники.
Нельзя сказать, что у Норы с Толиком был роман. По крайней мере сами они не считали, что у них роман, и обоим было удобно заводить параллельно другие романы. Их объединяли задушевная дружба и секс, неумелость которого компенсировала его неуемность. И то, и другое скорее так получилось, чем очень хотелось. Почему за несколько лет совместной жизни на верхней полке кровати они так и не стали настоящей парой, непонятно. Может быть, Нора поначалу была не готова поступиться свободами девушки, недавно открывшей для себя мир половой любви, а может быть, Толик особенно не настаивал — не ясно. В любом случае теперь уже было поздно.
Раз в месяц Толик влюблялся. Его будущую с первого взгляда Нора видела с первого взгляда: аккуратненькая шатенка, тоненькая, в джинсах, обтягивающих ровную попу. Если такая случайно вставала на Толикином пути где-нибудь на остановке, если она при этом тащила неудобные пакеты с учебниками, у которых от тяжести оторвались ручки, если грустила у кассы в столовой, глядя на поднос с остывшим борщом, или тем более — мучилась в библиотеке, куда Толик в период обострения борьбы за режим и порядок, единственный из их комнаты, наведывался, то он бывал сражен.
На следующий день Толик, шумно одеваясь и в спешке стукаясь об углы кроватей, убегал из комнаты в шесть утра, а потом ночью, поглаживая Нору по той ложбинке, которая образуется между ребрами и бедрами, когда девушка лежит на боку, шепотом рассказывал ей, что он встретил Ее и теперь будет каждое утро носить к порогу Ее дома розы.
— Так ты поэтому сегодня ни свет ни заря чуть холодильник не снес? За розами помчался?
— Ага. Слушай, как ты думаешь, может, ей бы больше понравились какие-нибудь простые цветы? — спрашивал Толик, просовывая руку Норе под майку. — Типа, ромашки какие-нибудь?
— Угомонись, парни не спят еще, — шепотом возмущалась Нора, убирая руку. — Не надо ромашки. Розы для твоих дур — самое оно.