Сам рынок Нора помнила хорошо. Но, дойдя до конца марины, поняла, что дорогу к нему почти не помнит совсем. И телефон, как назло, оставила на столе нижней палубы, и еще эти злосчастные босоножки.
Выйдя за шлагбаум, отделявший жителей яхт от Канн — города влюбленных геев с надменными юными лицами и постаревших красавиц, гордо несущих перед собой обильные груди и губы, — Нора двинулась вниз по набережной, рассудив, что вспомнит дорогу или у кого-нибудь спросит.
Справа, у Дворца фестивалей, толпились люди в костюмах и шлепанцах и громко смеялись. Во Дворце шел очередной международный форум. Объявление на стойке регистрации предупреждало, что, к сожалению, сегодня во Франции опять забастовка, в этот раз бастуют водители автобусов и таксисты, поэтому организаторы форума даже не представляют, каким образом участники форума будут добираться в аэропорт, и ничем не могут помочь. «Отлично, — подумала Нора. — Еще и такси не поймаешь».
На красный свет она перебежала дорогу на другую сторону набережной, от чего ремешки на ее босоножках еще больнее впились в пальцы. Сзади Нора услышала крикливые проклятия на французском от водителя резко притормозившего автобуса. За пару секунд он успел сказать сто слов, суть которых сводилась к тому, что понаехали тут и ведут себя, как будто они дома.
Нора двинулась вдоль бутиков, в другой раз вдохновивших бы ее на множество спонтанных покупок — увидев их, Борис улыбнулся бы снисходительно и, может быть, ночью под настроение заставил бы ее все перемерить и показать ему, особенно драгоценности и белье.
Но этим утром Нора не замечала бутиков — стертые босоножками пальцы и ступни саднили все нестерпимее. Она с отвращением прошла мимо длинной-предлинной Шанели, подумав со злостью о том, каким идиотам пришло в голову строить такие длинные магазины. Ускорила шаг, стиснув зубы.
Мимо неслись полочки штучек, стоивших тысячи, сумочек, блузочек, трусиков, часиков, брошек, сережек, пальтишек.
У витрины Шопара Нора чуть не сшибла сгорбленного старикашку и его бабушку-птичку, тычущую в витрину коричневым сморщенным пальцем в тяжелых бриллиантах с идеально ухоженным гладким и длинным сиреневым когтем. Разозлилась на них ужасно, как будто именно они были виноваты в том, что проклятые босоножки уже разодрали ей пальцы в кровь.
Обрывки французской, английской, итальянской и особенно русской речи, раздражали до ярости. «Дома я давно бы разулась и пошла босиком», — подумала Нора. «А тут попробуй разуйся — вокруг или аристократы, или знакомые, блин!»
Несколько раз она спрашивала у прохожих дорогу. Но приезжие дороги не знали, а французы брезгливо кривились, делая вид, что, живя в центре Европы, умудрились ни единого слова не выучить поанглийски.
Еще минут через десять Нора почти уже решила вернуться обратно без фенхеля. И приспичил же Анри этот фенхель! И сама хороша — вызвалась топать на рынок! Но тут же она вспомнила, что Борис просил к ужину оссобуко именно с фенхелем и кому-то уже пообещал его по телефону, приговаривая: «Ты такое в жизни не ел! Родину можно продать!»
На улице было жарко, а от того, что Нора шла быстро, ей стало совсем жарко, да к тому же длинный и тонкий прозрачный шарф, который она намотала на шею для красоты, уже взмок и теперь неприятно терся о кожу. Нора попробовала его развязать, но запуталась, затянула еще туже и бросила. Ноги жгло, будто к ним прижали пару раскаленных противней из маленькой кухни Анри, и каждый шаг давался тяжелым усилием воли.
Неожиданно для себя Нора почувствовала, как в горле у нее собирается комок — хорошо знакомый твердый соленый комок, который часто случался в детстве, потом перестал, но опять зачастил в последние то ли два, то ли три, то ли четыре года.
Почувствовав этот комок, Нора поняла, что больше не может сделать ни шагу. Она встала у обочины и вытянула руку, хотя знала, что никакой случайный водитель в этом городе, конечно, не остановится.
Нора простояла с вытянутой рукой полчаса, изнемогая от боли и от жары, когда, наконец, перед ней затормозила машина. Нора почти прыгнула к дверце, объясняя на английском, что ей нужно на рынок, на главный рынок, он тут один — на что водитель бурливо и многословно что-то пытался ей возражать по-французски, в конце концов, захлопнул дверь у нее перед носом и дал по газам.
Нора выпрямилась в отчаянии.
Над ней возвышался величественный Карлтон. Вокруг гудели незнакомые голоса множества языков. На секунду Нора почувствовала то, что чувствовала в детстве, когда читала «Робинзона Крузо», — ужас полного одиночества среди шумного моря. И вдруг сквозь гул голосов она услышала срывающуюся мелодию «Подмосковных вечеров». Нора обернулась в сторону музыки и увидела дедушку со скрипкой, сидящего перед Карлтоном на раскладном стульчике. У его ног лежала шапка с мелочью. Нора, кривя губы от боли в ногах, подошла к нему и спросила по-русски:
— Скажите, где тут у вас фенхель?
— Что вам угодно, милочка? — не расслышал дедушка.
— Рынок где, рынок? — срывающимся голосом спросила Нора.
— Рынок? Это, милочка, за Дворцом фестивалей, за яхтами. Пройдете марину, и там направо, — ответил дедушка, приятно картавя.
— Так ведь я же оттуда как раз и иду все это время! — в отчаянии сказала Нора.
Дед посмотрел на нее, улыбаясь тихонько, и произнес:
— Значит, милочка, все это время вы идете не в ту сторону. Так бывает.
После чего поцеловал пять евро, которые ему сунула Нора, и снова затянул «Подмосковные вечера».
А Нора опустилась на корточки прямо на тротуаре у величественного Карлтона, лицом к бирюзовому морю, жалким взглядом быстро взглянула вправо и влево — нет ли знакомых — и, спрятав лицо в волосах, разрыдалась от боли, бессилия и обиды, механическим движением рук вытирая слезы шарфом.
Вот эту боль, и эту обиду, и себя, молодую, беспомощную, сидящую на корточках на блестящей набережной Круазетт, задыхающуюся в длинном шарфе то ли Гуччи, то ли Версаче, любила потом с улыбкой вспоминать Нора, щуря глаза на брызги фонтана, сидя на лавочке в парке, прислушиваясь к голосам своих детей, играющих в догонялки, и, когда они к ней подбегали, механическим движением рук вытирая им сопли платком.
Каждый раз эти воспоминания вызывали у Норы странное чувство противоречивой благодарности к жизни — большой благодарности за то, что все это было, и еще большей — за то, что все это прошло.
* * *
Тем временем за эти два, или три, или четыре года в Норином городе тихо сменилась власть. Батько Демид удалился выращивать внуков. Его злая любовница запила. Вася Пагон уехал жить в ТельАвив — разрушать врага изнутри и загорать на безоблачных пляжах еврейской столицы. Старик Шмакалдин умер счастливым и был похоронен с почестями. Педро сел за наркотики. Маруся родила от верстальщика Бори и с ним развелась. Земли совхоза «Южные Вежды» заняли ровненькие коттеджи. Их тут же скупили за дикие деньги жители Москвы и Сибири. И наняли местных ухаживать за газонами.
Если бы Толик Воронов увидел сейчас Нору, он бы ее не узнал. Подумал бы, Тина Канделаки мимо прошла. Или Пенелопа Крус.
Когда Нора с Борисом появлялись вдвоем на людях, люди глаз не могли отвести. Во-первых, потому что Бориса теперь узнавали на улице. Во-вторых, потому что смотреть на них было приятно.
Она — молодая на порше, он — молодящийся на БМВ. Оба проходят ремонты в эксклюзивных салонах. Типичная московская пара. А какие саблезубые тигры разрывают их изнутри, так это снаружи не видно, и об этом никто не знает.
Только Алина знает немножко. Потому что мало что может быть горше, чем быть молодой любовницей женатого человека. Разве что — быть его немолодой женой.
Одиннадцатая глава
Любовь, которую не удушила (и далее по тексту).