— Куда поедем, Нора Аркадьевна?
Нора молчала. Мысленно она продолжала говорить с Борисом, жалея, что не успела сказать еще про Сталина, которого Борис ненавидел и хотел, чтобы Россия за него покаялась перед всем миром. «Я бы ему сказала, — думала Нора, — что даже смешно об этом спорить, потому что это было так давно. Сталин какой-то. Чего о нем спорить? Вы еще про Александра Македонского поспорьте — молодец он был или не молодец».
Не дождавшись ответа, водитель осторожно включил какое-то слезливое радио, решив, что это именно то, в чем нуждается девушка хозяина в такой момент.
По радио Таня Буланова выводила рвущимся голосом «Не плачь» — песню, над которой годы назад Нора рыдала, спрятавшись от взрослых у бабушки на пахнущем старыми тряпками балконе третьего этажа, откуда можно было руками срывать орехи, росшие во дворе, разбивать их дедушкиным молотком и съедать, пачкая руки в черное, а также рыдала в школе на дискотеке, сидя на подоконнике в актовом зале вместе с такими же рыдающими одноклассницами, и под эту же песню первый раз в жизни позволила десятикласснику Эдику опустить руки ниже талии и дотронуться обветренными губами до ее шеи, когда они танцевали медляк, за год до того, как лучший друг Эдика лишил ее девственности в школьном спортзале на пыльных коричневых матах.
«Еще одна-а-а-а-а осталась ночь у нас с тобо-о-о-о-ой», — тянула Буланова. Нора вдруг поняла, что вот сейчас будет пропета высокая нота, и слезы плюхнутся из Норы, хочет она этого или нет, потому что слезы будут повиноваться чему-то, что Нора не может остановить, — то ли рефлексу рыдать именно под эту песню, то ли предчувствию настоящего горя, которое сама Нора еще не осознает. Она уже приготовилась прорваться слезами, как нарыв, на глазах у водителя, как вдруг за секунду до той самой высокой ноты на словах «еще один последний ра-а-аз твои глаза-а-а-а», зазвонил телефон.
Это звонил из самолета Борис. Он сказал:
— Норка, я тебя люблю. Мы взлетаем. Не переживай. Ты прилетишь ко мне, и все будет хорошо. Я не знаю, что на тебя нашло, но такая ты мне даже больше нравишься.
Связь отключилась.
«Что на самом деле на меня нашло? Господи, я же умру без него», — подумала Нора.
Звуки знакомой песни, которую Нора не слышала много лет и никогда бы о ней не вспомнила, но услышав, вспомнила сразу каждое слово и ноту, моментально вытеснили из Норы все те новые для нее самой мысли, которые она обрушила на Бориса минуты назад.
— Так что, Нора Аркадьевна, куда поедем? — еще раз спросил водитель, смущаясь.
— Да нет, Сереж, я на своей, — сказала Нора, вежливо улыбнулась водителю и, кутаясь в тонкую вязаную норку, вышла из машины в замызганное Подмосковье.
Нора уехала из аэропорта, все еще под впечатлением от песни из своего детства. Но постепенно звуки «Не плачь» стали глуше и, наконец, затихли, а вместо них внутри Норы снова озвучился разговор в машине с Борисом, и опять забурлили, как кипящие пузыри, непривычные чувства и мысли, и слова — много дерзких и резких слов — которые, как теперь понимала Нора, она давно хотела сказать Борису, просто не знала, что, оказывается, она этого хочет. Нора мчалась домой, вдруг понимая, сколько всего из яркого мира Бориса, в который он ее перенес, как черешневый черенок в старый сад пораженных артритом акаций, и заставил пустить в нем корни, из всей его жизни, ставшей теперь и ее жизнью, сколько всего ей казалось глупым, нелепым, искусственным или — еще хуже — несправедливым, жестоким и подлым.
Нора смотрела прямо вперед, не отнимая ноги от педали газа, выжимая ее так, чтобы не останавливаться нигде, как будто можно было сбежать, не оборачиваясь, подальше от этой жизни, от ее персонажей и пассажиров, от их лживых лиц, озорных позорных секретов, привычных предательств, обыденных подлостей, совершаемых мимоходом, бессонных стонов раскаяния, накрывающих иногда по ночам тех, кто видит, но не может победить крысиное в себе, от обезличенного лицемерия, пустившего метастазы в спинной мозг Москвы, от проваливающегося в полугодичную зимнюю кому города, от его задохнувшихся пробок, в которых водители, пассажиры и персонажи слушают тусклое радио и не понимают до конца, куда они все спешат, куда они едут, а главное — зачем.
Мимо тянулись унылые пейзажи сдержанных подмосковных лесов, мелькали плешивенькие полянки, сиплые березы, мокрые билборды, и скрипучая черная трасса наполняла Нору до кончиков пальцев удушливой серой тоской и тревогой, и она еще сильнее давила на газ, удирая от этой жизни, говоря про себя: «Я не хочу знать, что такая жизнь вообще существует».
Нора проснулась в своем новом доме с большими окнами в пол и холодным синим бассейном. Ее разбудила скрипевшая дверь. По старой южной привычке Нора оставила на ночь приоткрытым окно, и от ветра дверь неприятно раскачивалась. Воздух вокруг Норы был ледяным. Мысль о том, что сейчас нужно встать и закрыть окно, заставила ее съежиться под одеялом, оставив снаружи только руку, держащую телефон.
Не вставая, она несколько раз набрала Бориса. Он был недоступен. «Летит еще», — подумала Нора и в какой-то момент заснула обратно.
Скоро она проснулась опять и сразу почувствовала, что ужасно хочет лимона. Дверь все так же скрипела.
В темноте Нора потрогала ногой пол, случайно наступила на Гоголя, нащупала тапочки, надела их и спустилась на первый этаж. В кухне у нее закружилась голова, и она схватилась за дверь, чтоб не упасть.
Когда, наконец, Нора вгрызлась в кислый лимон, она уже, в общемто, все понимала. Но для верности все-таки сделала тест.
На белой полоске Нора увидела то, что должна была увидеть.
Потом полчаса сидела на кухне, глядя на блюдце с лимоном и прислушиваясь к себе, пытаясь понять, радостно ей или, наоборот, жутко от того, что увидела. Но так ничего и не поняла.
Опять позвонила Борису. Опять недоступен. На улице рассвело. «Чем бы заняться, чтобы не сдохнуть?» — подумала Нора. Усадила к себе на колени ноутбук и автоматически набрала ньюзруком. Ньюзруком сообщил, что под давлением мирового сообщества оппозиционную журналистку Полину Шатап освободили из психиатрической клиники.
«То была активистка, а теперь уже журналистка», — подумала Нора и пошла умываться.
Когда она вернулась, первая новость в ньюзрукоме сменилась. Нора подвинула монитор ноутбука так, чтобы не отсвечивал, и увидела фотографию Бирюкова. А под ней — следующий текст:
«Генеральная прокуратура возбудила уголовное дело по факту убийства в …. году гендиректора сочинского совхоза «Южные Вежды». Заказчиком преступления Генпрокуратура считает Бориса Бирюкова. Выписана санкция на его арест. По некоторым сведениям, он находится в США. Международное сообщество уже объявило дело политически мотивированным. Госсекретарь США призывает российские власти…» — на этих словах Нора перестала видеть и напоследок только почувствовала, что сердце внутри нее прыгает, как Караваева* на батуте, и что она теряет сознание.
Но она не потеряла сознание. Потому что зазвонил телефон. В телефоне кто-то визгливо громыхал:
— Норочка, мы вас поддерживаем! Мы все вас поддерживаем! Если вам нужна какая-то помощь, обязательно позвоните! Мы собираем сейчас петицию и пишем коллективное письмо, и подписи под воззванием, и обращения в организации, и митинги, и публичные акции!
— Кто это? — перебила Нора.
— Это Маша! Маша Кирдык! Как вы, Норочка?
— Меня реально тошнит, Маша.
— Вам плохо, Норочка? Это нервное, это точно нервное. Вас тошнит от переживаний.
— Не думаю. Кажется, меня тошнит от вас, Маша. От вас от всех.
Больше до самого вечера Норе никто не звонил. Вечером позвонила с работы Саша. Сама и без ансамбля. Сказала, что все понимает, но что Нора завтра должна быть в Сочи, потому что там будет наш, и казах, и китаец, и готовится что-то беспрецедентное, кажется, новую организацию создают, типа НАТО, но наоборот. В общем, сказали собрать всех пуловских* и срочно пригнать в Сочи, потому что работы всем хватит.