Наконец повезло — встреча с тетей Надей, крохотная комнатка в кредит. «А коль денег не сыщется, то и так хорошо, бог с вами, смотреть на вас невснос, живите...»
Через несколько месяцев мама отправляется в родильный дом, где одиннадцатого января, лета от рождества Христова тысяча восемьсот семьдесят второго появляется на свет отрок, нареченный при рождении Глебом.
А двадцать шестого февраля при имевшем быть крещении «Глеба незаконного» в качестве восприемника присутствует губернский секретарь Максимилиан Николаев Кржижановский.
В те времена «незаконно(!) рожденных» детей записывали в податное сословие по имени крестного. Так что отец все же сумел передать сыну истинные отчество и фамилию.
Максимилиан Николаевич родился в Тобольске в семье ссыльного повстанца. В его доме как реликвия сберегалась фамильная печать Кржижановских с изображением круглой башни и застывшего над пей полумесяца.
По семейным преданиям, которые Глеб слышал с тех пор, как научился понимать, дед Николай упрямо, наперекор «властям и порядкам» зимой и летом носил фуражку с красным околышем. Красный околыш был для него не только святым символом мятежной юности, но и вызовом и последней возможностью поверженного бойца хоть чем- то досадить тиранам, хоть как-то показать свою непокорность.
Отец с блеском окончил Казанский университет, мог легко сделать карьеру государственного чиновника, но оставил казенную службу. Почему он это сделал? Не потому ли, что не захотел служить «тиранам и тирании»?
Он слыл мастером на все руки. Любил возделывать землю, сеять овощи, цветы, травы. До сих пор, говорят, в
Самаре живы яблони, им посаженные. Одно время он зарабатывал тем, что чинил швейные машины — чинил надежно, на совесть, быстро приобрел постоянную клиентуру. И вдруг стал мастерить из папье-маше геометрические фигуры, маскарадные маски... И уж вовсе непостижимо, почему он превратился в адвоката — начал выступать в судах. Но факт остается фактом: начал. И тоже удивительно быстро нажил не только недругов, но и приверженцев, почитателей.
Часами, бывало, Глебушок сидел на столе и следил, как отец шелестел бумагами. Однажды тот склеил кубики, написал на них буквы. По самодельным папиным кубикам сын к четырем годам научился читать.
В доме часто появлялись незнакомые люди. Разные, не похожие друг на друга, они приезжали откуда-то издалека, часто повторяли слово «народ» и всегда говорили с отцом про какого-то Белинского да еще Чернышевского. Так что Глеб со временем привык думать, что эти два человека, должно быть, очень хорошие, очень добрые папины друзья. Да и как же иначе? Ведь папа вспоминал о них так тепло, так уважительно! Даже теплее и уважительнее, чем о дедушке.
Отец отдавал тем, приходившим, деньги. И когда мать сердилась, сетовала на судьбу, только улыбался:
— Не пекитесь об утре — утро само печется о вас.
Назиданием, напутствием в жизнь запомнился рассказ матери о том, как однажды отец принес домой тяжелую бухгалтерскую книгу — на каждой странице гербовые печати!
Он просидел над ней всю ночь, а утром вышел к завтраку торжествующий:
— Эврика!
— Что такое? В чем дело?
— Приходи в суд — увидишь...
В зале суда мама узнала, что скромного полкового писаря обвинили в подделке денежных документов. Ему грозило восемь лет каторги. Отец выяснил и доказал, что записи подделал не писарь, а господин полковой командир. Писаря оправдали, а полковника упекли.
Этот сенсационный процесс создал отцу популярность народного заступника. И, как ни печально, именно она его погубила: весной, в непролазную заволжскую распутицу, он поехал защищать далекую степную деревушку, где буйствовал своенравный барин. Телега провалилась под лед, затянувший ночью промоину на дне оврага, и... — сначала воспаление легких, потом скоротечная чахотка...
В четыре с половиной года Глеб узнал слезливо-обидное слово «сиротка».
Отчетливо, на всю жизнь, помнит он смятение, охватившее его, когда их с двухлетней сестренкой Тоней привели прощаться к смертному одру отца; неузнаваемо худое, серое лицо и огромные, все еще чего-то ждущие, что- то ищущие глаза. Потом, несколько позже, снова подвели к той же кровати, где лежал отец, но уже с закрытыми глазами. Глеб так заплакал, что пришлось его поскорее увести.
С тех пор он рос впечатлительным, отзывчивым на чужое горе. И единственной надеждой, единственным его утешением в этой не особенно-то милостивой жизни была мать. Всякий раз, когда она уходила куда-нибудь из дому, он мучился. Ему чудилось, что с ней вот-вот что-то случится. Каждая минута без нее тянулась нестерпимо долго. Ложась спать, Глеб истово молил боженьку: